Изменить размер шрифта - +

— Помните, я говорила вам, что председатель колхоза потребовал у Трохименкова паспорт? А вскоре после нашего разговора о разворованных склепах и перерытых кладбищах председатель сдал дела и перед отъездом на родину в свою Курскую область зашел попрощаться. Разговаривали наедине — Аниша Трохименкова прогуливала, он уже выходить начал, — пили чай, и я вспомнила о голоде, который столь страшно отразился на судьбе нашего Грешника. «Какой голод? — удивился председатель. — Да он же, Трохименков этот, в Воронежской губернии родился. Далековато от поволжского голода…»

— Как? Значит, выдумывал он про голод, про погибшую семью? Зачем? С какой целью?

— И здесь все непросто. Он же мог предполагать, что я знаю правду или могу ее узнать: ведь в паспорте обозначено место рождения, — баба Лера замолкает, долго, задумчиво глядя на спокойную Двину. — Может быть, ему хотелось, чтобы я сама догадалась?

— О чем?

— О чем? О том, о чем сумела догадаться моя Аниша. Любовь прозорливее старости…

 

Тогда баба Лера ни словом не обмолвилась Грешнику о словах председателя. Он уже вставал, уже выходил один, но пока ненадолго, а долго гулял только с Анисьей, когда она бывала свободна. Кое-что делал по дому, но пока осторожно и вроде бы без прежнего удовольствия. А вот к рассказам возвращался постоянно, как только оставались вдвоем.

— Вот говорю с вами, говорю, а — недоговариваю. Улавливаете? Автобиографию излагаю, а не саму сущность ее.

— А в чем же сущность?

Баба Лера старалась поддерживать прежний тон, хотя это давалось ей нелегко. Она не умела хитрить, не любила недоговоренностей, но не могла и в мыслях допустить, что можно поставить человека в неудобное положение. Природная деликатность удерживала ее от грубого: «Хватит лгать, знаю я про ваш голод!» И Калерия Викентьевна, насилуя себя, играла роль непривычную, чужую даже.

— Многого нас жизнь лишила, — сказал он. — А главная потеря — так это искренность. Боимся мы друг друга и даже на самом краю земли и жизни до конца не раскрываемся. Исповеди избегаем.

— Исповедь требует высшего мужества. Оно не каждому по плечу.

— А вы переменились в разговоре со мной, Калерия Викентьевна. Сильно переменились. Раньше все — «друг мой» да «дорогой мой», а теперь — ни-ни. Могилы мои испугали?

— Поверьте, что нет. Без задних мыслей… друг мой.

— Ну, поверю. — Грешник невесело усмехнулся. Помолчал, сказал, понизив голос: — Могилы раскапывать погано, но раскулаченных развозить — еще поганее, почему и боюсь, что Анисья услышит.

— Возили?

— Сопровождал. Только не проговоритесь, богом прошу. Одна она у меня.

— И Анишу тоже… сопровождали?

— Нет, тут повезло, я на других направлениях служил. Собрали нас в начале великого перелома, велели лопаты сдать и — по эшелонам. Нет, не конвойными, что вы. Сопровождающим агитатором. Получаешь эшелон, по дороге контролируешь, чтоб кормили, но главное — по вагонам агитируешь: мол, ты кем, отец, был? В навозе ты копался, как жук, а теперь в рабочий класс переходишь. Гордись!.. А бабы в голос голосят, детишки ревмя ревут, на станциях охрана никого из вагонов даже за нуждой не выпускает, а мы знай себе текущий момент разъясняем…

Да, рвали деревню из земли, как здоровый зуб: с хрустом, с мясом, с болью, с кровью, но и с наркозом, без передыху нахваливая завтрашний земной рай. Грохотали по бесконечным российским дорогам спецэшелоны, груз, как скот, принимали по счету и сдавали по счету, заменяя умерших официально заверенными бумажками: «мужчин сто двадцать, женщин сто сорок, детей шестьдесят три да пятьдесят два акта на выбывших в пути».

Быстрый переход