Впрочем, она в какой-то степени ожидала этого; можно даже сказать, заранее знала, что случится нечто подобное, и все же это оказалось так ужасно, что она остановилась и не могла сдвинуться с места. Шари подтолкнула ее к входной двери в клинику, стеклянной, в металлической раме, и попыталась отворить дверь, но та не поддавалась. Делавэр вдруг стало страшно: дверь, должно быть, заперта, и теперь они оказались в ловушке! Но тут дверь кто-то открыл изнутри, она распахнулась, заставив их отскочить, и на пороге возникла разъяренная женщина, кричавшая:
— Вам же судом запрещено к нашей клинике приближаться! Это частная собственность, и лучше бы вы об этом не забывали!
Шари выпустила руку Делавэр и, даже присев от страха, обеими руками закрыла лицо. Делавэр огляделась. Увидев, куда смотрит разъяренная женщина, она сказала Шари:
— Да она к ним обращается. Все нормально. — Она снова взяла Шари за руку, и они вошли внутрь мимо разъяренной женщины, заботливо придержавшей для них дверь.
Все, теперь они уже внутри. Пробрались-таки! И ему казалось, что сама Скверна смеется над ним из-за этих дверей, стоит там и смеется. А Мэри все что-то выкрикивала пронзительным голосом. Визг, пронзительные вопли, дьявольский смех… Норман поднял свой плакат и с размаху швырнул его оземь; потом все же поднял и боком сунул куда-то в траву, на газон, посаженный вдоль тротуара перед лавкой мясника. Мэри с визгом отпрыгнула в сторону и замерла, вытаращив на него глаза. Он вытащил плакат из травы и вновь поставил его вертикально. Ему уже немного полегчало.
— Пойду кофейку выпью, — сказал он Мэри. Кофейня была через пять домов отсюда, и он побрел туда, неся над головой плакат и неотрывно думая о том, что происходит там, внутри, в лавке мясника. Он представлял себе, как они уложили ту девочку на стол, вспороли ей живот, выпотрошили ее, а потом, раздвинув ей ноги, залезли внутрь и, обнаружив там его, Нормана, стали с любопытством его рассматривать. Потом с помощью своих дьявольских инструментов вытащили его наружу; засунули ей прямо туда свои щипцы, ухватили ими его, извивающегося, окровавленного, и потащили. А покончив с этим, они принялись втыкать ей туда, между ног, острые ножи, а она дергалась, стонала и скалила зубы, выгибая спину и хватая ртом воздух. А он, безжалостно вытащенный наружу, лежал там, маленький, слабый, совершенно беспомощный. Мертвый. «Господь мне свидетель!» — громко сказал Норман и даже пристукнул по тротуару палкой, к которой был прикреплен плакат. Нет, он во что бы то ни стало туда прорвется! Прорвется и сделает то, что и должно быть сделано.
В кофейне за прилавком, как всегда, стояла знакомая толстуха. Молодая, а толстая. Впрочем, она гордо выставляла напоказ свое белокожее тело и полные, покрытые веснушками плечи. Норману здесь не нравилось, но рядом с клиникой кофе выпить было больше негде. На прилавке стояло меню с иностранными названиями. И люди в дорогой одежде уверенно заходили сюда и заказывали эти иностранные кушанья. Норман сказал толстухе:
— Мне чашку обыкновенного американского кофе. — Он всегда так говорил. И эта, Жирные Плечи, только кивнула. Когда он сделал этот плакат и стал приносить его с собой в кофейню, толстуха перестала с ним разговаривать, больше ему не улыбалась и смотрела настороженно. А он, собственно, именно этого и добивался. Она поставила полную чашку на прилавок. А он, точно отсчитав монетки, положил их перед нею, взял чашку, отнес ее на столик у окна и, прислонив плакат к подоконнику, наконец уселся. Его охватила усталость. Да и бедро опять разболелось, сустав точно зубами грызли; кофе оказался невкусным — недостаточно крепким и каким-то горьким. Норман посмотрел на свой плакат. Длинный волнистый волос, зацепившись за неровный край фанерки, чуть дрожал и ярко, как золотая проволочка, блестел в лучах солнца, бившего в окно. |