Огромная черная женщина, сержант полиции, гладила меня по голове и пыталась угостить шоколадом.
Вокруг творилось что-то невероятное. Я почему-то представляла полицию эдаким тихим местечком, где под ленивыми вентиляторами сидят люди с цепкими глазами и изучают досье на террористов. Вероятно, в тот день звезды на небе разместились особенно неудачно, или на солнце что-то взорвалось, но коридор и обе камеры, где накапливают временно задержанных, были битком набиты вопящими оборванцами. Мне казалось, что они сейчас обрушат решетки и кинутся на меня. Какая же я была трусиха…
Смешно сказать, любимый, но даже теперь, после того, как я собственными руками отправила на тот свет несколько человек, я продолжаю вспоминать те часы в полиции с дрожью. Может, это во мне действуют атавистические инстинкты? Помнишь, ты мне рассказывал про всякие рудиментарные штуки?
Иногда я думаю, что и сама представляю собой порядочных размеров рудимент. Орган, который надлежало отрезать у младенца вместе с пуповиной, но его не отрезали.
Просмотрели. Нет, не так. Хотели взглянуть, что же получится.
Мне нельзя было сидеть в участке долго, мне требовался укол. А наш самолет улетел, и без мамы и без лекарств я становилась совершенно беспомощной. Мой личный мобильник, по которому можно было позвонить доктору Сикорски, остался в закрытой машине. Все против меня.
Еще пара часов — и начнется приступ. А я натвердо помнила, с самых первых дней, когда научилась понимать человеческую речь, что ни в одну больницу мне нельзя. Любая больница для Куколки — это гибель. Когда-то я верила в физическую гибель и помню, как разрыдалась, когда мы с мамой стояли как-то на светофоре, она за рулем, а я — на заднем сидении, прилипнув носом к стеклу. Я тогда только научилась читать, лет шесть, наверное, было или около того. Я по складам прочитала, что было начертано на красивых белых воротах. Там находилась больница чего-то, имени кого-то… Неважно, но со мной случилась самая настоящая истерика. Позже мама потратила много времени, чтобы меня переубедить. Я больше не верила, что в больнице из меня немедленно выпустят кровь и горбатый гном будет хрустеть моими ушами, как чипсами.
Теперь я знала, что я не такая, как все.
И попав в руки к врачам, даже случайно, я исчезну. Им будет жутко интересно поглядеть, что у меня внутри. Ведь сладенькому доктору Пэну Сикорски интересно. Уже семнадцать лет прошло, а ему до сих пор интересно…
Ах, милый Питер, опять не могу сообразить, я писала, или только думала. Курсор лежит на отметке «Отправить». Что я тебе отправила? Я же писала про маму.
Потом я увидела возвращавшуюся маму, и она подмигивала мне. Нам вернули вещи и ключи от машины, и мы пошли к другому самолету. Мне показалось даже, как ни странно, что маму порадовало это маленькое приключение. А я дотрагивалась до нее и не верила, что мы обе живы. Ты представляешь, Питер, ее отпустили! Они отобрали револьвер, и на ее пальцах я увидела следы краски, они взяли ее отпечатки, но отпустили. Мама сказала, что доктор Сикорски позвонил кому надо и все уладил. Позже ее еще вызовут, но сейчас мы свободны. У Пэна Сикорски очень большие возможности по улаживанию проблем. На борту я долго смотрела в окно, не решаясь задать мамочке вопрос. Потом я не выдержала и спросила ее, случайно она выстрелила в стекло или нет?
— Если бы он поднял пистолет, я убила бы его, — деловито ответила мама и намазала масло на половинку булочки. — Ты не хочешь перекусить, Дженна?
Я еще хотела у нее спросить, что же такое написано в ее кожаном удостоверении, раз полицейские, ворвавшиеся в подвал, сразу ее отпустили.
Будь осторожен с моей мамочкой, Питер. Подозреваю, что вам еще придется не раз пообщаться.
Наверняка она захочет у тебя выпытать что-нибудь обо мне. Помнишь, я говорила, что ненавижу ее. Ни коем случае не передавай ей моих слов. |