— Мне больше помогла бы прогулка, — ответила Руфь. — Ах, если бы я могла хоть разок пробежаться по свежему воздуху!
— Но не в такую же ночь, — заметила ее собеседница, вздрагивая при одной мысли о такой прогулке.
— А отчего же и не в такую ночь, Дженни? — спросила Руфь. — Дома я часто бегала на мельницу в такую пору, только чтобы посмотреть на льдинки вокруг мельничного колеса. А выбежав на улицу, ни за что не хотела возвращаться домой, даже к матери, сидевшей у камина. Даже к матери… — повторила она тихим, невыразимо печальным голосом. — Однако, Дженни, — заговорила она снова, пытаясь приободриться, хотя слезы все еще блестели у нее на глазах, — скажи, видела ли ты, чтобы эти уродливые, противные старые дома казались такими — как их назвать? — почти прекрасными, как теперь? Как кротко и чисто освещает их лунный свет! А как же должны смотреться такой ночью деревья, трава, кусты?
Но Дженни не могла разделить восхищение Руфи зимней ночью: для Дженни зима была тем тяжелым временем года, когда кашель ее увеличивался, а боль в боку мучила сильнее, чем обычно. Но, несмотря на это, она обняла Руфь и была счастлива тем, что ее подруга — сирота-ученица, еще не привыкшая к трудностям швейного ремесла, — может находить прелесть даже в морозной ночи.
Они стояли, погруженные каждая в свои мысли, до тех пор, пока не послышались шаги миссис Мейсон. Тогда обе швеи вернулись к работе, так и не поужинав, но немного отдохнув.
Место Руфи было самое холодное и темное в мастерской, но оно ей нравилось. Она инстинктивно выбрала его, чтобы сидеть напротив стены, на которой еще виднелись следы прежних украшений старинной гостиной, некогда великолепной, судя по уцелевшим полинялым остаткам. Стена была поделена на четырехугольники, выкрашенные в светло-зеленый, белый и золотой цвета. Художник украсил эти панели прелестными гирляндами цветов, необыкновенно ярких и роскошных. Он нарисовал их так мастерски, что казалось, можно было почувствовать и их запах, и легкий южный ветерок, нежно пробегающий по пунцовым розам, по веткам лиловой и белой сирени, по раскидистым золотистым ветвям ракитника. Тут была и стройная белая лилия — символ Богоматери, и розовый алтей, и ясенец, и акониты, и незабудки, и примулы. Одним словом, вся роскошная флора старинных деревенских садов, но не в том беспорядке, в каком я все это перечислила. Снизу тянулась гирлянда остролистника, украшенная английским плющом, омелой и зимним аконитом. С обеих сторон симметрично смешивались гирлянды осенних и весенних цветов, а над ними возвышались великолепные мускусные розы и яркие июньские и июльские цветы.
Художник — вероятно, Моннойе или какой-нибудь другой давно умерший творец этих украшений, — скорее всего, порадовался бы, узнав, что его уже полустертая картина доставляет такое облегчение сердцу бедной девушки. Она напоминала ей другие цветы, которые росли, цвели и увядали в прежнем ее доме.
Миссис Мейсон очень хотелось, чтобы ее швеи особенно постарались сегодня ночью, так как на следующий вечер назначен был традиционный бал для членов охотничьего общества и их семей — единственный бал, оставшийся в городке с прежних времен. Она обещала заказчикам прислать платья «всенепременно» к утру и не отказала никому из них, чтобы работа не перешла в руки соперницы — модистки, недавно открывшей магазин на той же улице.
Надеясь как-то оживить павших духом работниц, она решила прибегнуть к небольшой хитрости и, кашлянув для привлечения их внимания, начала таким образом:
— Я должна сообщить вам, юные леди. Меня просили и нынче, как в прошлые годы, послать на бал нескольких моих мастериц с лентами для туфель, булавками и разными мелочами на случай, если понадобится что-нибудь поправить в нарядах дам. |