Изменить размер шрифта - +
Такие люди отвечают на вопросы, которые им: не задавали.

— На кого вы работаете?

Я спрашиваю, не подумав, и тут же сожалею о сказанном.

Он лишь улыбается.

— Только очень самоуверенные и очень глупые говорят или думают, что работают сами на себя. — Он останавливается и, лишь видя, что я не намерен лезть с расспросами дальше, продолжает: — Скажем, что я работаю на владыку этого мира. Или лучше употребить это слово во множественном числе? А может, просто сказать, что я работаю на вас?

Я молча смотрю в его глаза. Хочется закурить. Перевожу взгляд на небольшую фарфоровую штучку на стоящем между нами низком столике.

— Это пепельница?

— Это то, что вам нужно.

 

Все могло закончиться для него в тот роковой март, среди дрожащих от холода голых веток. Джемма с благоговейным ужасом наблюдала за тем, с каким бесстрашным спокойствием воспринял поэт смертный приговор, как будто жизнь его была ничтожной горсткой праха, дуновением ветра переносимая из одного мира в другой. В какую-то секунду ей доставило удовольствие представить жизнь без него, но эти безумные мгновения улетели, а под холодными камнями безрадостного существования обнаружился вдруг скрытый источник любви, живший вопреки рассудку и вопреки природе всех внешних чувств. Именно тогда, обнаружив этот потаенный ключ, она поверила, что, может быть, похожий ручеек струится неведомо для всех и в глубине его души и что когда-нибудь, в какой-то благословенный день, оба эти ручейка, его и ее, пробьются к морю и свету.

Но в тот день, когда поэту объявили смертный приговор, никакой такой источник так и не пробился из-под холодных камней его существования. Почему он не обнял ее, хотя бы ища поддержки и утешения? Почему в роковой для себя час не попытался укрыться в сочувствии другого, согреться теплом ближнего? Почему в тот момент, когда Джемма стояла рядом со слезами на глазах, молившими о знаке внимания, поэт лишь взглянул на нее и тихо спросил:

— Твои дела в порядке?

Когда терпение уже иссякло, когда мука стала невыносимой, она все же обратилась к нему со взволнованной просьбой, надеясь, что ее слова дадут ему предлог сделать то, чему противилась гордость:

— Ты не должен умирать ни за что. Ты должен попросить этих злодеев сохранить тебе жизнь.

Ей показалось, что слова ее легли на чашу весов его суждения, но на самом деле поэт просто молчал, словно уже созерцал, застыв в подобающей такому случаю серьезной торжественности, собственные похороны.

— Благородство моего рода достигнуто не через прошения, и не через прошения будет оно утрачено.

Никогда в своей девичьей жизни не мечтала она о таких, как он, готовых согласиться скорее умереть, чем принять сочувствие того, кто желает лишь утешить. Даже в самые трагические моменты вымышленные рыцари и принцы ее детских сказок не являли такого возвышенного благородства перед лицом смерти. Ей вспомнился глупец, притворно ливший слезы, рисовавший глупых ангелочков и изображавший безумие отчаяния в знак скорби по умершей стерве Портинари, глупец, стремившийся доказать, что поэт и его поэма нераздельны. Теперь же, в час реального отчаяния и настоящей бури, чувств не было никаких, ни показных, ни подлинных. Да, он молился, но не писал стихов и не жаловался. Возможно, впервые каменная стена, охранявшая его сердце, настоящее, человеческое сердце, защищавшая это сердце как от него самого, так и от мира, тогда как напоказ выставлялось другое сердце, сердце благоухающей изящности, верно служившее стиху и позе своего создателя, — возможно, впервые эта стена сослужила хорошую службу, не подпустив к настоящему и всеми забытому сердцу подлинное чувство, подлинное отчаяние и подлинную боль. Могло ли так быть?

Все происходившее казалось нереальным. Не могло быть реальным. Этот смертный приговор.

Быстрый переход