Изменить размер шрифта - +
Под воздействием приступа робости Даниил медленно, как со взведенного боеприпаса, снял свою пятерню с тела оцепеневшей подруги и опустил обе кисти на свои сдвинутые острые коленки.

Так, в позе воспитанников подготовительной группы детского сада, они и просидели почти весь оставшийся вечер перед окутанным табачным дымом мерцающим и бубнящим телевизором. Пока к ним не присоединился третий.

 

* * *

Не было на станции «Русь» мусорщика сердечнее Ивана Петровича Антисемецкого, или просто Ванечки. А сейчас не было и пьянее. Подсев к ним, он тихо сказал:

– Тошновато мне здесь что-то. Тошновато и грустновато.

– И мне, – отозвался Даниил.

– И мне, – подхватила Маша.

– А пойдем, Машенька, к тебе, – предложил Ванечка. – Посидим своей компанией…

Остаток этого лихого вечера они пили портвейн под номером 32 дома у Машеньки. Даниилу она отказала бы, но ранить сердце добрейшего Ванечки девушка не смогла.

Вот тогда-то, довольно быстро дойдя до Ваничкиной кондиции, наш юный крановщик начал рыдать и рассказывать трагедию своей жизни.

– Я же люблю ее, люблю больше всей вселенной! – плакал он. – А она такая холодная…

Машенька, демонстративно заткнув уши, уселась к ним спиной и уставилась теперь уже в маленький, но свой собственный телевизор.

Ванечка, внешне – стандартный русский мусорщик бомжеватой внешности с круглой небритой ряхой и в вечной вязаной шапочке-«петушке», готов был не только подставить своему сопливому другу грудь, но и разрыдаться сам.

– И вот теперь она, мертвая, лежит там, в морге, или, может быть, изменяет мне с каким-нибудь красивым очкастым патологоанатомом, – сипло нес Сакулин уже полную ахинею. – Сволочь! Ненавижу! Ну не могу я так больше, Ваня, – захныкал он. – Не могу я вынести этой жизни…

Сказав это, Даниил залил горе очередным стаканом портвейна. Ванечка, травмированный в самую душу, вылупился в Машенькину спину и выпятил нижнюю губу – так, будто его отшлепали. Опомнившись, он торопливо опустошил стакан, и когда он морщился, его красные глаза наполнились слезами, а гримаса сострадания неожиданно превратилась в гримасу неизбывного горя. Резким выпадом он обхватил Даню руками и разрыдался наконец на его впалой груди, оставляя на белой рубашке крановщика практически туринский отпечаток.

Когда оба несколько успокоились, но объятия их все еще были тесны, Ванечка сказал икающим голосом:

– Скажи мне, друг мой, что я могу сделать, чтобы хоть как-то смягчить твои терзания?

– О, Ванечка! – отчаянным, полным безнадежности голосом воскликнул Даниил и принялся слезно расцеловывать обветренное, красно-серое лицо родного человека.

 

* * *

… Что было дальше, Даня наутро не помнил. Проснулся он с ощущением несвежести во рту и небритости той щеки, под которую была подложена рука. Волосы на его тяжелой голове торчали дыбом, а внутри нее стоял такой звон, будто его оглушили рельсом, и этот самый рельс, словно камертон, до сих пор держит свою невыносимую ноту. Его душевное состояние наиболее сопоставимо было, наверное, с чувствами гражданина Шарикова, который, проснувшись после операции, обнаружил, что он опять собака.

Первые десять секунд Даня старательно соображал, какая из окружающих его плоскостей все-таки является полом, чтобы плюнуть туда. Отчаявшись, он смачно харкнул на ближайшую и поплыл к раковине, чтобы попить воды. И вот тут… Неизвестно откуда взялись у него силы, но закричал он так, будто станция падала на Землю. В этом-то протяжном гортанном крике он и пришел в себя. А придя, испугался, что соседи вызовут орбитальную милицию, и судорожно закрыл пасть ладонью.

Быстрый переход