Вера русских людей в бога и его святых воистину велика и безгранична, – заключил он с некоторым даже удивлением.
Отец Евлампий от его рассказа пришел в великое волнение.
– Скажи, сын мой, а не могло ли так случиться, что кознями сатаны чудотворная икона попала в руки его прислужников? – спросил он, снова дергая себя за бороду.
– Что касается козней сатаны, – сказал Вацлав, – то в этом деле я целиком полагаюсь на ваше мнение, святой отец. Ежели же вы спрашиваете моего суждения, как солдата, так я вам скажу, что коли икону везли из Москвы, так большого конвоя при ней, быстрее всего, не было. А хоть бы и большой… Французская-то армия будет поболее любого конвоя! Могли встретить и отбить могли. Просто так, между делом, не зная даже, что берут, а так, чтоб не даром воевать…
– Ах ты, господи, горе-то какое! – совершенно по-деревенски воскликнул отец Евлампий и даже всплеснул руками от огорчения. – Нельзя, ведь нельзя же… Ах ты, господи!..
Вацлав Огинский вдруг заметил, что в кабинете старого князя наступила странная тишина. И княжна Мария, и священник смотрели на него с одинаковым выражением на лицах. Вацлав был еще слишком молод, чтобы уметь легко читать по лицам других людей их мысли и чувства, но теперь даже ему было без слов ясно, что это общее выражение, делавшее юную княжну и пожилого приходского священника странно похожими друг на друга, было выражением ожидания и надежды.
Огинский нахмурился. “Чего они ждут от меня? – подумал он с невольным раздражением, которое было признакам вызванной ранением слабости. – Чего они оба от меня хотят? Я еще мог бы попытаться как-то вывезти отсюда княжну, хотя и в этом деле шансов на успех у меня немного. Но икона?.. Они что же, рассчитывают, что я, с пробитой головой и в этой глупой рясе, с единственным пистолетом разгоню эскадрон улан, отобью у них икону и с триумфом верну ее в Москву, проскакав сквозь всю неприятельскую армию?”
Но в то время как он, все более раздражаясь, отыскивал в уме новые и новые причины, в силу которых добыть похищенную икону было невозможно и не нужно, в душе его, к велениям которой он всегда прислушивался больше, чем к голосу трезвого разума, происходила совсем другая работа. И чем больше Вацлав Огинский находил причин для отказа от участия в деле, которого ему никто пока что не предлагал, тем сильнее становилась в его душе уверенность в том, что он это сделает – выкрадет украденную икону и вернет ее туда, где ей надлежит быть.
Потребность совершить нечто подобное, выходящее за рамки привычных обязанностей армейского гусарского офицера настолько, что граничило уже с безумием, зрела в душе Вацлава Огинского с самого начала отступления из Дрисского лагеря. Когда N-ский полк оказывался в деле, Огинский дрался храбро, ожесточенно и с каждым разом все более умело. Но этого ему было мало: так же, как он, и даже лучше, дрался каждый офицер и каждый гусар его полка. На его глазах сходились, чтобы умереть, тысячи и тысячи людей, и всякий из них умел и хотел драться, и ни один в отдельности от всех остальных не оказывал решающего влияния на общий ход дела. Этого было мало Вацлаву Огинскому, который с нетерпением молодости желал, чтобы от его поступков немедленно что-то менялось в окружающем его мире.
И теперь, сидя в этом полутемном из-за опущенных штор кабинете, через стенку от умирающего старого князя, молодой польский дворянин Вацлав Огинский почувствовал себя находящимся в полушаге от одной из тех невидимых осей, вокруг которых вращаются судьбы больших и малых событий и жизни тысяч и миллионов людей. Он чувствовал, что может если не совсем изменить направление этого вращения, то, по крайней мере, придать оси чуть-чуть иной наклон; казалось, его рука находилась в вершке от серенького неприметного камешка, шевельнув который, можно было стронуть лавину. |