Тогда я даже сердилась на нее за черствое отношение к нервам жильцов двора, а сейчас сама, непонятно чем завороженная, монотонно раскачиваюсь взад-вперед, стараясь не слышать адского скрипа, а просто наслаждаться ускорением.
— Хватит! — решительно вырываю себя из лап оцепенения. — Так гляди и впрямь на Марину похожей стану, перетащу на себя ее долю, как старуха предсказывала.
Отряхиваюсь, иду к Марининому дому. Тут какая-то суматоха. Сердобольные совсем юные девочки (между «памперсом» и «тампаксом», как охарактеризовал этот возраст Боренька) — все в черных платочках, все с печально-добрыми лицами — окружили несчастную уличную собачку и пытаются ее накормить. Пес боится такого скопления людей, поджимает хвост, скулит и не может понять, что от него хотят. Девочки нападают, непременно требуя, чтобы пес взял косточку с руки, а не подбирал с пола…
Ожидая приезда делегации с кладбища, у самой калитки сидит нищий на досточке с двумя шапками-ушанками — одна защищает голову от холода, другая лежит у ног и предназначается для милостыни. Вспоминается старая байка про скульптора, который по ошибке сделал Ленина с двумя кепками — одна, как все привыкли уже, в вытянутой руке, а другая на голове.
Бросаю монетку.
— Спасибо, Мариночка. Дай Бог тебе здоровья… — шепчет нищий.
Вздрагиваю, как от пощечины. Это еще что за новости?! Какая-то женщина выходит из-за калитки, вполголоса бранит нищего:
— Какая еще Мариночка, Иваныч! Ты чай слепой, а не умалишенный. Я ж тебе сказала, Маринкины похроны, Маринкины!!! — тут она заглядывает мне в лицо и осекается на полуслове. — Ой! — говорит испуганно.
Ничего больше не слушая, несусь в дом. Проскакиваю вернаду — место от гроба почему-то очерчено на столе мокрым пятном, от которого делается жутко. Дергаю дверь, забегаю в темную комнату. Нет, не то, чтоб я поверила, просто как-то совсем не по себе и все точки над «i» расставить хочется. Возвращаю на место Маринины записи, отряхиваю руки, будто нехорошее что-то трогала, потом не выдерживаю, подхожу все же к зеркалу. С ужасом понимая, что вполне допускаю идиотскую мысль — сейчас вместо своего крупноглазого, увижу в зеркале написанное мелкими штришками Маринкино лицо… Отодвигаю краешек занавеси, вглядываюсь в потемках в привычное, свое отражение. Даже при таком плохом освещении вижу причину испуга женщины возле калитки: словно на лице Пьеро, под глазами у меня нарисованы отчетливые подтеки черной туши.
— А-а-а-а! Что ж наделали? Занавесу с зеркалов отодвинули, душу покойничью в дом впустили. Будет теперь скрестись приведением! — сумасшедшая старуха, оказывается, еще в комнате.
— Тише, бабушка, тише! Не устраивайте переполох. Я ничего не отодвигала, только краюшек… Тише! — но старуха не слушает. Сидит в углу на стуле — раскачивается взад-вперед, выдирает из прически свои неживые давно волосы, и монотонно, но громко и решительно вопит. Сейчас она откровенно страшная. Глаза навыкате, волосы распатланы, а в голосе, вовсе не плачь — скорее угроза или насмешливость…
— А-а-а! Душа покойничья в глаза глянула, просочилась-притаилась, в груди сидит. А-а-а! Занавесь с зеркал сдвинули.
Едва в комнату вбегает уже знакомая мне женщина — квохчет, словно курица, да еще и окружена любопытными девочками-циплятками в платочках — старуха моментально изменяет облик. Сжимается в комочек, причитает жалобно, плачет даже.
— Ой, не могу молчать, ой, все правила нарушили!
— Успокойтесь, — женщина уже спешит к старухе с каплями. Потом смотрит на мое лицо, убеждается в моей нормальности и заводит разговор строгим шепотом:
— Вы с кладбища приехали? А на чем? Не знаете, скоро они там? Бросили на нашу голову эту бабушку. |