Это понятие людей, для которых существуют только страх, польза, бесконечные хлопоты, но нет поэтического воздуха свободы. Именно поэтому Пушкин называл Степана Разина единственным поэтическим лицом нашей истории. Не в последнюю очередь из-за легенды о брошенной в Волгу персидской княжне. Потому что свободный человек:
А пол пусть подметает и в магазин ходит кто-нибудь другой.
Завещание Пушкина
Получилось так, что «Песни западных славян» оказались в должной степени не проанализированы. Ну переводы и переводы… У советских школьников они вызывали понятное отторжение. И не только потому, что обязательно было учить наизусть «Что ты ржешь, мой конь ретивый, / Что ты шею опустил…», который порождал бесконечные пародии: «Что ты ржешь, моя кобыла, / Что ты шею опустила?» – но главным образом потому, что предписывалась любовь к фольклору. А фольклор – это всегда довольно скучно. Кушнер в одном из поздних стихотворений спрашивал: «Неужели вам нравятся фольклорные ансамбли?»
Действительно, невозможно чтить всерьез систему ценностей, в которой анонимный, в сущности, и чаще отсутствующий народ объявлен единственным творцом прекрасного. Конечно, фольклор – это гениальное творчество, потому что, как правильно заметил Окуджава, в фольклоре осталось только то, что прошло проверку, только то, что выжило. Фольклор – это сплошь золотые зерна. Отсюда интерес Пушкина к фольклору. Но объявлять фольклор единственно возможной культурой… Вот апологеты фольклора и привили нам надолго отвращение к циклу «Песни западных славян».
Между тем «Песни западных славян» – это пушкинское завещание, текст, в котором выражены пророчества о собственной судьбе, пророчества о судьбе русского стиха.
Для того чтобы понять, почему в не самое радостное для себя время Пушкин берется за перевод одиннадцати песен из сборника литературных мистификаций Мериме «Гузла» и еще присовокупляет к этому три собственных текста (в черновиках осталось еще два и один, впоследствии исключенный из этого корпуса, – «Сказка о рыбаке и рыбке»), нам придется примерно себе представить пушкинскую эволюцию к 1834 году.
Пушкин находится в глубочайшем творческом кризисе. Это кризис не идейный, не философский, а именно литературный. Потому что художественные средства, которыми он оперировал, доведены им до совершенства. Нужно двигаться дальше, нужно искать художественную форму, рискну даже сказать, художественную систему, которая была бы адекватна его новому мировоззрению. Мировоззрению, которое уже не втиснешь в четырехстопный ямб. Это размер бала, мазурки, светского щеголя, размер паркетный, размер петербургской мостовой, размер скачки, дуэли, поскольку вообще бинарные оппозиции свойственны двустопным размерам, потому что ничего третьего они не предлагают. Этот мир прекращает свое существование к тому моменту, когда Пушкин ощущает творческую зрелость. Жуковский вспоминает, что в 1830 году в Царском Селе к Пушкину, приехавшему посетить лицей и родные места, подошел молоденький поэт и протянул несколько упражнений. Пушкин, который был не в духе, сказал: «Нынче из четырехстопного ямба каждый делает что хочет. Это более не интересно. У меня он первый зазвенел. Да, я ударил по нему, как в наковальню. Сейчас нужно другое». И вот это другое он ищет с замечательной последовательностью. Пушкин невероятно упорен, как вьюнок, как вода, он везде пробивает себе путь, ничем не довольствуясь. Пушкину, как человеку, постоянно нуждающемуся в развитии, органично, радостно и плодотворно чувствовать себя только там, где он осваивает новые территории. Когда он пытается влезать в старую шкуру, например продолжать «Онегина», ничего не идет.
Последнее, что Пушкин пишет прежним онегинским ямбом, гениальное творение, превосходящее «Онегина» по плотности стиха и по новизне, масштабности мысли, – «Медный всадник» 1833 года. |