Чуждая французской отвлеченности и юношеской способности увлекаться мечтами и идеями, Англия глубоко понимает жизнь; отчизна Шекспира, она владеет литературою, представляющею из себя существенные (субстанциальные) произведения искусства, которые германская мыслительность торжественно признает абсолютными и вечными; но, практическая и положительная, Англия чужда всякой отвлеченности в мышлении, и все ее попытки в философии всегда были ничтожны сами по себе и нисколько недостойны ее великих успехов в поэзии.
Характер германского мышления и поэзии – превыспренность и идеальность. Остроумие есть орудие французов во всем, даже в возвышенной поэзии, чему самым разительным примером служат игривые и шипучие, подобно национальному их напитку, создания Беранже. Юмор лежит в основании британского миросозерцания.
Теперь, в чем же состоит наше русское миросозерцание? Наука еще не сделала у нас никакого успеха, и потому не в ней должно искать нашего миросозерцания (ибо миросозерцание выражается не в математике и других положительных науках, а в истории и философии, которых как наук у нас еще нет). Станем же искать его в поэзии. Развернем наши народные песни и легенды: что найдем в них? Дух силы, какого-то удальства, которому море по колено, какого-то широкого размета души, незнающего меры ни в горе, ни в радости. Но сила эта пока еще чисто материальная: она проявляется в богатырях, которым палица в триста пуд – что тросточка, которые кладут в рот по ковриге и запивают ушатом. Удальство и широкий размет души опять-таки показывает сильную, свежую и здоровую натуру народа, но в них еще не видно никакого миросозерцания. Правда, глубокая грусть, при этой исполинской силе, намекает на какое-то темное[5 - Здесь разумеется история народа от ее начала до времен Петра Великого – времени, когда кончилась собственно народная поэзия и народу было указано его истинное, великое назначение.] сознание противоречия судьбы народа с его значением; но все это относится собственно к его индивидуальности, а миросозерцание есть непосредственное разумение общего, вечного, непреходящего. Но если бы и можно было отыскать в нашей естественной (народной) поэзии следы какого-нибудь миросозерцания, – оно не могло ни развиться, ни произвести какие-либо следствия, потому что Россия жила изолированною от человечества жизнию, чуждая интересов человечества, и до Петра Великого была, подобно восточным монархиям, – не государством, а народом-семейством. Следовательно, тут нет и слова о литературе. Теперь, откуда же могла взяться литература после Петра?.. И ее, естественно, не было, потому что не могло быть. Нам скажут, что Россия, приобщившись жизни европейской, приобщилась и ее интересам. Прекрасно; но эти интересы нельзя было перевести с товарами из-за границы; их надо было развить из своей жизни, а России было не до того: она хлопотала, как и следовало, об усвоении себе не содержания, а пока только форм европейской жизни. Поэтому удивительно ли, что в поэзии Ломоносова нет никакой поэзии, потому что нет никакого общечеловеческого (в народной форме) содержания? удивительно ли, что народ остался к ней равнодушен и доселе не знает о ее существовании? А между тем в Ломоносове нельзя отрицать ни замечательного поэтического таланта, ни великого ума, ни великой души. Потом Державин. Какое миросозерцание лежит в основе его творчества? – Оно все высказалось в его дивно прекрасной оде «На смерть Мещерского» – этом величайшем его создании, и особенно в этих стихах:
Сын роскоши, прохлад и нег,
Куда, Мещерский? ты сокрылся?
Оставил ты сей жизни брег,
К брегам ты мертвых удалился.
Здесь персть твоя, и духа нет. |