В то время как французские романтики, эти маленькие-великие люди, уже пользовались всемирною известностью, на суд современного общества предстала женщина, с великим, истинным дарованием: ее не поняли и за это оклеветали. Но она шла своим путем, и ряд созданий одно другого глубже ознаменовал ее победоносное шествие, – и ее слава началась только с того времени, как слава маленьких-великих людей уже кончилась.[8 - Белинский говорит о Жорж Занд.] Причина этой разности очевидна: там начало внешнее, снеговое; тут – подземное, родниковое, внутреннее… Так называемый романтизм хлопотал из форм, не понимая сущности дела, – и для формы он действительно много сделал: он развязал руки таланту, спеленатому ложными правилами предания. И наш романтизм принес такую же пользу нашей литературе: он расчистил ее арену, заваленную сором и дрязгом псевдоклассических предрассудков; он далеко разметал их деревянные барьеры, уничтожил их австралийские табу и тем предуготовил возможность самобытной литературы. Теперь едва ли поверят тому, что стихи Пушкина классическим колпакам казались вычурными, бессмысленными, искажающими русский язык, нарушающими заветные правила грамматики; а это было действительно так, и между тем колпакам верили многие; но когда расходились на просторе «романтики», то все догадались, что стих Пушкина благороден, изящно прост, национально верен духу языка. Очевидно, что в этом случае романтики играли роль шакалов, наводящих льва на его добычу. Равным образом теперь едва ли поверят, если мы скажем, что создания Пушкина считались некогда дикими, уродливыми, безвкусными, неистовыми; но произведения романтиков скоро показали всем, как создания Пушкина чужды всего дикого, неистового, каким глубоким и тонким эстетическим вкусом запечатлены они. Очевидно, что в этом случае самое злоупотребление романтической свободы послужило к утверждению истинной свободы творчества. Кто воспитан на Корнеле и Расине, тому помешает понять Шекспира одна уже новость формы его драм; кто привык к формам, нередко диким, чудовищным и нелепым «романтиков», кто восхищался смолоду драмами Гюго, Дюма, Вернера, Грильпарцера и т. п., тому легко будет понять потом Шекспира: ибо того уже никакая форма не поразит изумлением, отнимающим способность вникнуть в сущность поэтического создания.
И что бы, вы думали, убило наш добрый и невинный романтизм, что заставило этого юношу скоропостижно скончаться во цвете лет? – Проза! Да, проза, проза и проза. Общество, которое только и читает, что стихи, для которого каждое стихотворение есть важный факт, великое событие, – такое общество еще молодо до ребячества; оно еще только забавляется, а не мыслит. Переход к прозе для него – большой шаг вперед. Мы под «стихами» разумеем здесь не одни размеренные и заостренные рифмою строчки: стихи бывают и в прозе, так же как и проза бывает в стихах. Так, например, «Руслан и Людмила», «Кавказский пленник», «Бахчисарайский фонтан» Пушкина – настоящие стихи; «Онегин», «Цыганы», «Полтава», «Борис Годунов» – уже переход к прозе; а такие поэмы, как «Сальери и Моцарт», «Скупой рыцарь», «Русалка», «Галуб», «Каменный гость», – уже чистая, беспримесная проза, где уже совсем нет стихов, хоть эти поэмы писаны и стихами. Напротив, повести и романы г. Полевого: «Симеон Кирдяпа», «Живописец», «Блаженство безумия», «Эмма», «Дурочка», «Аббадонна» и пр. – чистейшие стихи, без всякой примеси прозы, хоть писаны и прозою и хотя в них нет ни одного стиха, разве только в эпиграфах… Мы, право, не шутим, и вы сами согласитесь, если не захотите прозу принимать как что-то противоположное стихам, а стихи – как что-то противоположное прозе. |