Если учесть, что на эту же методу опирался и Достоевский, выдумавший фантастический реализм в закоулках своего измученного сознания, что Л. Толстой как остыл к прекрасному полу, так сразу написал «Крейцерову сонату», то выходит, что вообще литература — по крайней мере, гениальная литература — делается не из жизни, а из себя.
В таком случае быт человеческий, пресуществляемый в романы, повести и рассказы, не более чем приправа: петрушка, паприка и чеснок. А пятая сущность изящной словесности, так сказать литературное вещество, есть выделение чудесно организованного ума, который, точно Дух Святый, способен пресуществить самого себя в нос коллежского асессора Ковалева, в Алешу Карамазова, в Анну Каренину, то есть в нечто, даже более объективное, чем соседка по этажу. Когда силовые линии такого ума совпадают с силовыми линиями общественного прогресса, то получаются Григорович, Боборыкин, «деревенщики», пишущая диссидентура. А когда эти линии пересекаются в критических точках с идеей жизни, да еще на невообразимом удалении от источника, где-нибудь в окрестностях созвездия Близнецов, где, по Лобачевскому, пересекаются даже параллельные прямые, тогда налицо Николай Василиевич Гоголь и прочие титаны художественного слова, происхождение коих, по правде говоря, несказуемо и темно.
Посему наивно было бы полагать, будто писатель только критически переосмысливает действительность, будто он вступает с ней в своего рода химическую реакцию, а то и в предосудительную связь, чреватую недоноском, что-то воспевает, на что-то гневается. Это всё выдумки демократической критики времён Добролюбова и рапсодов линии ЦК; писатель, как Господь Саваоф, именно создает эту самую действительность, которой в действительности нет, никогда не было и не будет.
Вот сентиментальный ворюга Челкаш был, есть и будет, пока стоит земля Русская, поскольку он, что называется, списан с жизни, как перелагают на ноты пение соловья, а Башмачкин Акакий Акакиевич — это воплощённая греза, миф, несбыточная мечта, поскольку гениальная литература представляет собой анамнез и эпикриз внутренней жизни гения, уникальной в каждом своём изгибе, внутренней жизни как профессионального заболевания, вроде природного артистизма у лилипутов или гигантизма у играющих в баскетбол. То есть гениальный писатель творит, как Господь Саваоф, по своему образу и подобию, нимало не заботясь о том, понравится его творение широкой публике или нет.
Но тогда, спрашивается, почему зеркальное отражение действительности у Глеба Успенского вызывает разве что легкий этнографический интерес, злые басни Николая Успенского — искреннюю симпатию, а фантасмагории Достоевского безотказно завораживают весь культурный мир, даже и в тех его частях, где понятия не имеют о каше из топора…
Ведь и культурный слой толщи народной в основном благоразумен. Там тоже в исключительных случаях согласятся поменять несушку на певчую ерунду. А гениальный писатель есть существо ненормальное, хотя бы потому, что он пишет, не заботясь о рынке сбыта. Так вот, отчего культурный обыватель тянется к полусумасшедшему созидателю призрачных миров, — этого, кажется, не понять.
Может быть, обыкновенному человеку из читающих селитры с перцем по жизни недостает и он поэтому тянется к пряному у Гоголя и Достоевского, у которых всё о насущном горе, сложных негодяях и тяжких трудах души. Может быть, обыкновенный человек, погрязший в достижениях научно-технической революции и общественного прогресса, чувствует, что он чересчур нормален, опасно нормален, и ему хочется безумненького, как иногда солененького хочется. Да и сказано у Христа: «безумные в Боге мудрейшими нарекутся в Царстве Отца Моего», — тогда еще не все потеряно, тогда можно с надеждой смотреть в грядущее и на голубом глазу переживать наши лихие дни.
Как бы там ни было, Гоголь довольно скоро — точнее сказать, вскоре после провала на педагогическом поприще — покорил своими фантазиями обе столицы и стал святителем русского способа бытия. |