Правда, Александр Сергеевич оставил без отеческого попечения своего побочного сынка, был близок со свояченицей Александрой, питал слабость к титулованным особам, мог картежничать ночи напролет, был до странного суеверен… Да только мы еще хорошенько не знаем, какие недостатки суть действительно недостатки, а какие из них — достоинства. Во всяком случае, Пушкина не раз выручали из беды дедовская вера в приметы и знаки свыше.
К тому же он был чрезвычайно хорош собой, может быть, и монстрезен на свой манер, но вместе с тем чрезвычайно хорош собой. Так и стоит перед глазами Александр Сергеевич, лапушка, как живой: тёмно-бронзовый волосом, губастый, голубоглазый, в красной сатиновой косоворотке, с неестественно длинными ногтями, как у средневековых китайских модниц, с перстнем на большом пальце, — и грустно смотрит на пьяных михайловских парней, которые поют и играют песни. Думает: «Черт меня догадал родиться в России с душою и талантом!» И то верно, добавим мы от себя, отчасти досадно обретаться среди народа, который даже веселиться не умеет без того, чтобы до краев не залить глаза.
Именно потому, что Пушкин был не по времени прекрасный человек, пишущий удивительные стихи, был он, по-видимому, редкостно одинок. Хотя очень многие любили его, как отца родного, и он многих любил от всего сердца, включая даже какого-то советника гражданской палаты Зубкова, хотя он отличался общительностью, всегда бывал на людях, вряд ли тяготился своей исключительностью — тем не менее представляется, что Пушкин был редкостно одинок тем мучительным одиночеством, какое иногда нападает на человека от бессонницы и тоски.
Ночь, слышно, как воды Мойки плещутся о борты дровяных барок, рядом постанывает во сне Наталья Николаевна, а в голове шевелятся удивительные стихи:
— Послушай, Наташа, что сочинил, — говорил Александр Сергеевич:
— Ах, Пушкин, — шепчет, не просыпаясь, Наталья Николаевна, — как же ты мне надоел…
Таким образом, непререкаемый авторитет Пушкина как поэта можно объяснить тем, что он был человек будущего, волею рока затесавшийся в чужой, хотя и везучий век. Ибо стихи его, на первый взгляд, не дают особых оснований для производства в чин солнца русской литературы. Молодые, кажется, немного аляповаты, зрелые, кажется, простоваты, но, главное, и те и другие относительно не поэзия, а, так сказать, допоэзия, как плод во чреве матери — относительно человек.
Доказуется это так: скорее всего поэзия берёт начало за той чертой, где невластна проза, как проза начинается там, где исчерпывает свои возможности протокол, то есть проза — в своем роде химия, а поэзия — алхимия. И если в первом случае сопряжение хлористого водорода и воды даёт соляную кислоту, то в случае с поэзией — солнечный удар. Если проза оперирует художественно организованным словом, то поэзия — навязчивыми состояниями. Если проза изъясняет и просвещает, то поэзия бредит и бередит.
Следовательно, коли поладить на том, что стихи — это такая материя, которую без ущерба нельзя переложить на обыкновенный, человеческий язык, то, например, почти весь «Евгений Онегин» — это допоэзия, химия, художественно организованные слова. Ведь…
проще простого изложить прозой безо всякого ущерба для пушкинского стиха: мой дядя порядочный человек, и когда не на шутку захворал, то, как говорится, заставил себя уважать, то есть заставил ухаживать за собой и поступил как нельзя лучше, да еще и подал старикам пример; но, Боже мой, какая скука день и ночь сидеть у постели больного… — и так до самого финала восьмой главы.
Спрашивается, с какой стати мучиться, сочинять стихи, когда те же сведения можно передать заурядной прозой? А впрочем Пушкин предусмотрительно назвал свое сочинение романом в стихах, видимо, чуя предбудущие нападки. |