Изменить размер шрифта - +
Но сумел поставить бокал непригубленным позади вазы с цветами, и, значит, опять – ничего.

И на ужине, устроенном издательством «Даблдей» в «Украине», снова с Хензигером, сияя уже просто как Полярная звезда, он судорожно сжимал стакан минеральной, в которую бросил ломтик лимона, чтобы она выглядела как джин с тоником.

Итак – ни глотка. Не из соображений высшей духовности. Не из-за внезапного возвращения на путь истинный, боже упаси! Он не подписал зарока Антиалкогольной лиги, не начал новую жизнь. Просто он не хотел, чтобы хоть что-то затуманивало светлый осознанный экстаз, который нарастал в нем, – непривычное чувство, что он подвергает себя страшному риску и может ему противостоять, что он подготовился к любым последствиям, а если их не последует, он и к этому был готов, ибо его готовность была кольцом обороны со священным абсолютом внутри.

«Теперь я принадлежу к той горстке людей, которые знают, что они сделают в первую очередь, если на судне глубокой ночью вспыхнет пожар, – думал он, – и что они сделают в последнюю очередь или вовсе не сделают». Он знал в упорядоченных подробностях, что он считает необходимым спасать, а что для него неважно. И что нужно отбросить, через что переступить и оставить позади, как безжизненный труп.

В его сознании произошла генеральная уборка, захватившая не только вечные темы, но и смиренные частности. Ведь, как недавно обнаружил Барли, вечные темы творили хаос именно из смиренных частностей.

Ясность его нового видения вызывала в нем изумление. Он посмотрел по сторонам, сделал несколько пируэтов, пропел пару тактов и, вернувшись к исходной точке, окончательно убедился, что не упустил ничего.

Ни внезапной неуверенности, мелькнувшей в ее голосе. Ни тени сомнения, скользнувшей по темным озерам ее глаз.

Ни прямых строчек Гёте вместо сумасшедших каракулей.

Ни тяжеловесных, нетипичных для Гёте прохаживаний по адресу бюрократов и запрещений пить водку.

Ни покаянных причитаний Гёте о том, как дурно он обходился с ней, хотя на протяжении двадцати лет он обходился с ней, как взбредало ему в голову, в том числе как с посыльной, которую бросают на съедение волкам.

Ни пустого обещания Гёте возместить ей все это в будущем, лишь бы она пока не выходила из игры, тогда как вера Гёте включает догмат, что будущее его более не интересует, и он маниакально сосредоточен на настоящем: «Существует одно только теперь!»

Тем не менее благодаря этим сумбурным предположениям, которые в конечном счете оставались предположениями, рассудок Барли без малейших усилий воспринял величайший подарок его проясненного восприятия: в контексте представлений Гёте о том, чего он стремится достигнуть, Гёте прав вот в чем: большую часть своей жизни он, Гёте, пребывал на одной половине искаженного и устарелого уравнения, а он, Барли, в своей неосведомленности, пребывал на другой.

И если он, Барли, будет когда-нибудь призван выбирать, то предпочтет пойти путем Гёте, а не Неда или кого-либо еще, ибо его присутствие совершенно необходимо для самой-самой середины, гражданином которой он себя сделал.

И все, что происходило с Барли после Переделкина, доказывало это. Старые «измы» мертвы, соперничество коммунизма с капитализмом кончилось хлюпающим хныканьем. Его риторика укрылась под землей в тайниках серых людей, которые все еще пляшут, хотя музыка давно смолкла.

А что до верности своей стране, то для Барли вопрос сводился к тому, какой Англии решит он служить. Последние узы, связывавшие его с имперскими фантазиями, распались. Шовинистическая барабанная дробь вызывала в нем омерзение. Пусть уж лучше его растопчут, чем маршировать под нее. Нет, ему была ведома несравненно лучшая Англия, и она жила в нем самом.

Он улегся на постель, ожидая, что на него навалится страх, но страх не приходил.

Быстрый переход