– Пусть так. Они обработали Дрозда. Он засвечен. Марионетка в их руках. Так почему же они обрывают дело? Почему не подождать и хорошенько не поиграть с нами? На их месте вы бы продолжали. Вы бы не предъявили нам ультиматума, не установили бы жесткие сроки.
Его ответ в полной мере оплатил самый лучший и самый дорогой обед, каким я когда-либо угощал сослуживца.
– Возможно, и предъявил бы, и установил бы, – сказал он. – Будь я русским.
– Почему же?
Слова его прозвучали тем страшнее, что произнес он их свинцово-бесстрастным тоном.
– Потому что его, возможно, уже нельзя никому показывать. Возможно, он не способен говорить. Или взять в руки нож и вилку. Или посыпать соль на своего жареного рябчика. Быть может, он дал пару добровольных показаний о своей прелестной любовнице в Москве, которая не имела ни малейшего представления – ну, абсолютно ни малейшего – о том, что она делала. Он, быть может…
На Гроувенор-сквер мы вернулись пешком. Барли ушел из квартиры Кати в полночь по московскому времени и вернулся в «Меж», где в вестибюле его поджидал Хензигер, всецело углубленный в рукопись.
Барли был в прекрасном настроении, но ничего нового сообщить не мог. Чисто семейный вечер, сказал он Хензигеру, хотя и очень приятный. А посещение больницы не отменяется, добавил он.
Весь следующий день – ничего. Пробел. Шпионаж – это ожидание. Шпионаж – это выматывающая тревога, пока ты наблюдаешь, как Нед впадает в прострацию. Шпионаж – это Ханна у тебя в квартире в Пимлико между четырьмя и шестью, когда она берет уроки немецкого, бог знает зачем. Шпионаж – это имитирование любви и чтобы она вернулась домой и вовремя подала милому Дереку его ужин.
* * *
– Напрасно ты настоял на этом, – сказала Катя.
Над ними светились окна домов-башен, но улицы уже окутала угрожающая атмосфера комендантского часа. Сырой вечерний воздух пахнул осенью. Перед ними висела половинка луны, окутанная дымкой. Иногда их руки соприкасались. Иногда их пальцы сплетались в крепком объятии. Барли поглядывал в боковое зеркало. Оно треснуло, несколько кусочков вывалилось, но оставшихся хватало, чтобы наблюдать за машинами, которые шли следом, не обгоняя их. Катя сделала левый поворот, но их по-прежнему никто не обгонял.
Она молчала, а потому молчал и он. Его одолевало удивление: каким образом они научились разбираться, где разговаривать безопасно, а где нет? В школе? От старших девочек? Или из коротенькой нотации семейного врача где-нибудь на втором году половой зрелости: «Тебе следует знать, что у автомобилей и стен есть уши, совсем как у людей…»
Колеса запрыгали по ухабам въезда на еще не достроенную автомобильную стоянку.
– Вообрази, что ты врач, – предупредила она, когда они посмотрели друг на друга через крышу машины. – У тебя должен быть очень строгий вид.
– Я врач, – сказал Барли. Ни он, ни она не шутили.
Они пробрались через лабиринт освещенных луной луж на дорожку, выложенную бетонными плитами, которая вела к дверям и к пустому посту дежурной сестры за ними. Он ощутил первые пугающие запахи больницы: дезинфицирующей жидкости, натертых полов, медицинского спирта. Быстрым шагом Катя провела его через круглый вестибюль с бетонным в крапинку полом, по выстланному линолеумом коридору, мимо мраморного барьера, за которым пребывали угрюмые женщины. Часы на стене показывали двадцать пять минут одиннадцатого. Нарочито суетливым движением Барли посмотрел на свои часы. Больничные отставали на десять минут. Следующий коридор был обрамлен поникшими фигурами на табуретах.
Приемная оказалась мрачными катакомбами: потолок поддерживали массивные колонны. |