Рост шесть футов, каштановые длинные волосы, вежливый, весело смеется, ехал в сопровождении очень дюжих русских.
А однажды под Рождество, вскоре после того, как Нед официально сдал дела Русского Дома, из Гаваны поступило сообщение, почерпнутое из кубинского источника, что в политической тюрьме под Минском на каком-то особом положении содержится англичанин и он много поет.
В каком смысле поет? – воспоследовал возмущенный вопрос. – О чем поет?
Поет Сачмо, ответила Гавана. Источник – любитель джаза, помешанный на нем не меньше англичанина.
Ну, а письмо Барли к Неду?
Оно осталось маленькой тайной, так и не попавшей в подшивку этой операции, и никак не отражено в официальной истории Дрозда. По-моему, Нед сохранил его для себя, как слишком ему дорогое, чтобы пустить по официальным каналам.
Вот тут бы и кончить эту историю, а вернее, оставить бы ее неоконченной. Барли, по убеждению посвященных, предстояло занять место среди других теней, скитающихся по наиболее темным закоулкам московского общества, – среди выброшенных на мель перебежчиков, выменянных или утративших доверие шпионов, которые в окружении несчастных жен и землисто-бледных сострадателей делятся друг с другом убывающими запасами западных приятностей и западных воспоминаний.
Несколько лет спустя его, пожалуй, увидит на вечеринке благодаря счастливой, но подстроенной случайности какой-нибудь удачливый английский журналист, таинственным образом там оказавшийся. И, может быть, если времена не переменятся, его снабдят заманчивой дезинформацией или предложат бросить горсточку перца в глаза прежним хозяевам.
И, действительно, как будто именно этот вариант развивался положенным чередом, но тут «молния» от преемника Падди сообщила, что высокого рыжеватого англичанина видели – и не только видели, но и слышали, – когда он играл на теноровом саксофоне в только что открытом клубе в старом городе – день в день через год после его исчезновения.
Клайва вытащили из постели, Лондон и Лэнгли обменялись радиограммами, к министерству иностранных дел обратились с просьбой составить свое мнение. Они составили, и, против обыкновения, оно оказалось категоричным: не наше дело и не ваше. Они словно бы чувствовали, что у русских гораздо больше возможностей надеть на Барли намордник, чем у нас. В конце-то концов, русские любезно проделывали это и в прошлом.
На следующий день пришла вторая телеграмма, на этот раз из Лиссабона от толстого Мерридью. Тина, экономка Барли, с которой Мерридью, к большому своему неудовольствию, поддерживал знакомство, получила распоряжение приготовить квартиру к приезду хозяина.
Но каким образом получила она это распоряжение? – поинтересовался Мерридью.
По телефону, ответила она. Сеньор Барли позвонил ей по телефону.
Откуда позвонил, глупая ты баба?
Тина не спрашивала, а Барли не сказал. Но зачем ей спрашивать, если он вот-вот будет в Лиссабоне?
Мерридью пришел в ужас. И не он один. Мы поставили в известность американцев, но Лэнгли поразила коллективная потеря памяти. Они чуть ли не спросили: какой еще Барли? Широко бытует убеждение, будто службы вроде нашей беспощадно карают тех, кто выдает их секреты. Что ж, случается и такое, но с людьми того класса, к которому принадлежал Барли, – довольно редко. А в данном случае сразу же стало ясно, что никто – и меньше всех Лэнгли – не горит желанием превратить в наглядный пример того, кого они куда охотнее позабудут. Лучше от него откупиться, решили они. И обойтись без американцев.
* * *
По лестнице я поднимался не без дурных предчувствий. От услуг Брока в роли телохранителя я отказался – как и от не слишком охотно предложенной поддержки со стороны Мерридью. Лестница была темной, крутой и неприветливой, а к тому же зловеще тихой. |