Изменить размер шрифта - +
Она лежала в основе всего, что последовало за этим и что сознательно затемнялось названием «Лиссабонский подход». Когда пришел черед алхимиков, теологов и конечных пользователей по обе стороны Атлантики, именно этот эпизод они выбирали и пропускали через свои магические ящики в подкрепление априорных аргументов, типичных для каждого из этих хитрейших лагерей.

– «Нет, я не шпион, Гёте, старина. Не шпион, не был шпионом и никогда не буду. Может, это в духе вашей страны, но не в моем. А как насчет шахмат? Любите шахматы? Давайте поговорим о шахматах».

Он словно бы и не услышал: «И вы не американец? Вы ничей не шпион, даже наш?»

«Послушайте, Гёте, – говорю. – Сказать откровенно, мне это начинает действовать на нервы. Я ничей не шпион. Я – это я. Давайте либо поговорим о шахматах, либо обратитесь по другому адресу, хорошо?»

Я думал, он заткнется. Как бы не так! Он сказал, что о шахматах знает все. В шахматах у обоих игроков есть своя стратегия, и если противник ее не разгадает или утратит бдительность, то все – выиграли вы. В шахматах теория – это реальность. Но в жизни, в некоторых ее вариантах, может возникнуть ситуация, когда один игрок придумывает столько нелепостей о другом, что в конце концов создает себе именно такого противника, который ему нужен. Я согласен? – Гёте, я полностью согласен. И вдруг разговор идет уже не о шахматах, он уже исповедуется, как почти все русские, когда напьются. Зачем он живет – но это только для моих ушей, и ничьих больше. Он говорит, что родился с двумя душами, как Фауст, поэтому его и называют Гёте. Мать его была художницей, но писала то, что видела, и потому ей, естественно, не разрешали ни выставляться, ни покупать материалы. Ведь все, что мы видим, – это государственная тайна. И если это иллюзия – она все равно государственная тайна. Даже если от нее нет никакого толка и никогда не будет – это государственная тайна. А уж если тут сплошная ложь с начала и до конца, то это наиважнейшая из всех государственных тайн. Отец его, говорит, просидел двенадцать лет в лагерях и умер от переизбытка интеллектуальности. Говорит, что несчастье его отца заключалось в том, что он был мученик. Жертвы – уже плохо, святые – еще хуже, а уж мученики – дальше некуда. Я согласен?

Я согласен. Не знаю, почему согласен, но я человек вежливый, и, когда бедняга вцепился в меня и сообщает, что его отец отсидел двенадцать лет, а потом умер, у меня нет настроения с ним пререкаться, даже если я пьян.

Я спрашиваю, как его зовут на самом деле. Говорит, никак. Отец забрал его имя с собой в могилу. Говорит, что в любом приличном обществе расстреливают невежд, но в России все наоборот, и его отца расстреляли, поскольку, в отличие от его матери, он отказался умереть от разрыва сердца. Говорит, что хочет дать мне обещание. Говорит, что любит англичан. Англичане – нравственные лидеры Европы, ее невидимая опора, те, кто соединяет воедино великий европейский идеал. Говорит, что англичане понимают взаимосвязь слова и дела, а в России в дело больше никто не верит и его подменили слова – на всех уровнях, до самого верха; подменили правду, о которой никто не хочет слышать, потому что никто ничего изменить не может, а если изменит, то лишится своего места, или же они просто не знают, как за это взяться. Говорит, что беда русских в том, что они мечтают стать европейцами, но их жребий – стать американцами, а американцы отравили весь мир материалистической логикой. Если у моего соседа машина, я должен иметь две. Если у моего соседа пушка, я должен иметь две. Если у моего соседа бомба, то моя должна быть больше и вообще их должно быть много, пусть даже попасть в цель они не могут. А потому мне достаточно вообразить пушку моего соседа и удвоить ее – вот у меня уже и готово оправдание всему, что бы я ни хотел производить.

Быстрый переход