|
И только рано на следующее утро, когда до отъезда Барли оставалось несколько часов, мы позволили ему взглянуть на документы, которые он так настойчиво требовал в Лиссабоне, – на точную копию тетрадей Гёте, сделанную в Лэнгли под жестким грифом «Абсолютно секретно», вплоть до русской картонной обложки с изображением жизнерадостных советских школьников.
Взяв тетради обеими руками, Барли превратился в издателя, и все мы наблюдали за его преображением. Он раскрыл первую тетрадь, сощурился на корешковое поле, взвесил на руке и заглянул на последнюю страницу, видимо, прикидывая, сколько времени ему понадобится, чтобы все это прочитать. Потом взял вторую тетрадь, открыл наугад и, увидев тесные строчки, состроил физиономию: текст написан от руки да еще через один интервал – кто же сдает работу в таком виде?
Потом он пролистал все три тетради подряд, с удивлением переходя от иллюстрации к тексту и от текста к литературным всплескам. Голову он чуть откинул и наклонил набок, словно твердо решил своего мнения не высказывать.
Но когда он поднял глаза, я заметил, что они утратили чувство места и были устремлены на далекую вершину, видимую только ему и никому больше.
Обязательный обыск квартиры Барли в Хэмпстеде, произведенный Недом и Броком после его отъезда, не дал ничего, что могло бы раскрыть его душевное состояние. В завале на письменном столе был найден старый блокнот, в котором он привык делать записи. Последние были как будто свежими. Пожалуй, наиболее выразительным было двустишие, которое он выискал в одном из поздних произведений Стиви Смита:
Как друзей, которых не знаю…
А из мусорной корзины Брок выудил старый счет с цитатой на обороте, которую он в конце концов проследил до Рётке, о чем по каким-то своим темным соображениям упомянул только через несколько недель:
* * *
«Это было предопределено», – позже сказала она себе.
Сквозь ветхие занавески просвечивало белое солнце, восходящее над бетонной чащобой северной окраины Москвы. Башни из кирпича с яркими пятнами сохнущего белья устремлялись в пустое небо, точно розовые гиганты в лохмотьях.
«Сегодня понедельник, – подумала она, – я в своей постели. А вовсе не на той улице!» Ей вспомнился ее сон.
Проснувшись, она минуту лежала неподвижно, обозревая свой тайный мир и стараясь освободиться от неприятных мыслей. А когда ей это не удалось, спрыгнула с кровати, стремительно (как было ей свойственно) пронырнула с привычной ловкостью между развешанным бельем и еле держащимися кранами и встала под душ.
Красивая женщина, как и говорил Ландау, высокая, статная, но не полнотелая, с тонкой талией и сильными ногами. Пышные черные волосы становились совсем буйными, когда она была не в настроении ими заниматься. Насмешливо-лукавое, но умное лицо, казалось, оживляло все вокруг. Была ли она одета или обнажена, в каждом ее движении чувствовалась грация.
Приняв душ, она закрутила, как смогла, краны и стукнула по ним деревянным молотком: вот вам! Напевая, взяла зеркальце и вернулась в спальню, чтобы одеться. Опять эта улица! Но где? В Ленинграде или в Москве? Душ не смыл ее сна.
Спальня была крохотной – самой тесной из трех комнатушек, которые составляли ее квартиру, – ниша со встроенным шкафом и кроватью. Но Катя привыкла к тесноте, и ее быстрые движения – она расчесывала волосы, закручивала их в пучок и закапывала, готовясь идти на работу, – были полны неосознанного чувственного изящества. Квартира, собственно говоря, могла бы быть куда меньше, если бы Кате по роду ее работы не полагались лишние двадцать квадратных метров. Еще девять метров полагались дяде Матвею, а остальные были добыты благодаря близнецам и ее собственной предприимчивости. |