Ни одной подробности не упустил. Особенно напирал на выпадение сознания и наступившие затем необратимые изменения в психике. Это Стасик сам для Кошки диагноз поставил — про необратимые, никто ему, как вы знаете, сие не утверждал. Но раз все кругом, как заведённые, твердят: сошёл с ума, спятил, сбрендил, с катушек слез, то любой на месте Стасика сделал бы единственный вывод и поделился бы им с близкой подружкой.
— Я абсолютно нормален, — заявил Стасик. Так, впрочем, считают все сумасшедшие. — А вокруг сомневаются. Жена сомневается. Ленка сомневается. Мананка сомневается.
— Кто такая Мананка? — подозрительно спросила ревнивая Кошка.
Жену она терпела постольку-поскольку, к Ленке относилась в общем-то с симпатией, но ещё какие-то конкуренты — это уж чересчур!
— Режиссёрша на телевидении, — объяснил Стасик.
— Что у тебя с ней?
— У меня с ней телепередача. — Стасик, когда надо, умел проявлять воловье терпение. — То есть, похоже, была телепередача. Теперь Мананка меня попрёт.
— За что?
— За правду…
И Стасик выдал на-гора ещё один рассказ, суть коего мы уже знаем.
— Бе-едный, — протянула Кошка, аккуратно загасила в керамической пепельнице белый, в розовой помаде, сигаретный фильтр, протянула Стасику две длинные загорелые руки, на тонких запястьях легко звякнули один о другой золотые браслеты. — Иди сюда…
Кто устоял бы в подобной ситуации, скажите честно? Кто?! Только исполины духа, могучие укротители плоти, хранители извечных моральных устоев.
Стасик не был ни тем, ни другим, ни третьим, но устоял.
— Минуточку, — сказал он Кошке и сделал ладонью расхожий знак «стоп»: поднял ладонь, отгородившись от Кошкиных притязаний. — Нам надо расставить кое-какие точки над кое-какими «i».
— Зачем? — торопливо спросила Кошка, уронив прекрасные руки на ещё более прекрасные колени. Ей не хотелось ставить точки, ей хотелось иного, да ещё она а-атлично помнила, чем закончился позавчера подобный «синтаксический» процесс.
— Не я начал, птица моя скандальная. Мы расстались с тобой, не договорив или, как сказал поэт, «не долюбив, не докурив последней папиросы». — Если Стасик на минуточку становился пошляком, то, значит, он замыслил что-то серьёзное и ему требовались какие-то отвлечённые фразы, чтобы не задумываться, чтобы сосредоточиться на главном: — Ты искала ясности, я верно понял?
— Стасик, прекрати нудить… Ну что ты нудишь и нудишь?
— А чего ты прошлый раз нудила?.. Нет, птица, понудим ещё немножко. Понудим на тему нашей нетленной любви. Скажи: ты меня любишь?
— Очень, — быстро сказала Кошка. Вероятно, Кошка не слишком врала: она любила Стасика по-своему. А что Кошка вкладывала в понятие «любовь», никто объяснить не смог бы, даже она сама. Абстрактным оно для неё было, понятие это вечное и земное. Как бесконечность, например. Все мы знаем, что Вселенная — бесконечна. Знаем точно, верим Эйнштейну на слово, а представить себе бесконечность — плоскую лежачую восьмерочку в Эвклидовом трёхмерном пространстве — тут нашего здравого смысла не хватает. Только и остаётся — верить…
Кошка верила в любовь, как в бесконечность: привычно и не задумываясь над глубоким смыслом тёмного понятия.
— Умница, — одобрил Стасик. — И я тебя тоже люблю.
Говоря эту фразу, Стасик малость хитрил. Он имел в виду любовь плотскую — раз, любовь к прекрасному — два, любовь к привычке — три, а всё вместе, будучи сложенным, вполне укладывалось в классическое признание Стасика. |