Никто из нас Рифкина не любил. Я думаю, он и сам себе не особенно-то нравился. Будучи лишь на самую малость выше нас ростом, он постоянно демонстрировал свою кислую мину, как будто мы вызывали у него зубную боль. Единственное, что делало его счастливым, — это прошедшие войны. Каждый раз Рифкин изводил от воодушевления дюжину мелков, рисуя нам на доске диспозицию войск в знаменитых сражениях. Это его увлечение, а вместе с ним и привычка столь же тщательно, сколь и малоуспешно зачесывать жидкие волосы на лысый череп принесли ему прозвище Бонопарт (да-да, я знаю, надо писать через «а», но у нас у всех были трудности с правописанием французских имен).
На газоне горели прожекторы перед собором, который они ночью освещали. Они высвечивали серые стены так, словно кто-то выстирал их в лунном свете. В этот час на церковном дворе уже почти никого не осталось, и Бонопарт нетерпеливо подгонял нас мимо припарковавшихся автомобилей. Вечер стоял прохладный, и, пока мы ежились от холодного английского ветра, я все спрашивал себя, есть ли у Бородая уже загар и не покажется ли он со слезающей кожей моей матери менее привлекательным.
Три всадника были теперь не более чем дурным сном, стертым у меня из памяти с наступлением дня. Но они меня не забыли. И на этот раз они доказали мне, что были не только игрой воображения.
Здание интерната выходит не прямо к улице. Оно расположено в конце широкого тротуара, сворачивающего от нее в сторону и ведущего вдоль нескольких домов к воротам, за которыми уже и находится дом с садом. Они дожидались рядом с воротами, верхом на лошадях, как и в прошлую ночь, и на этот раз были вчетвером.
Я так внезапно остановился, что Стью на меня налетел.
Конечно, он и на этот раз их не видел. Никто их не видел. Кроме меня.
Рядом с этим четвертым три других призрака казались оборванцами-разбойниками с большой дороги. На его лице со впалыми щеками застыло высокомерие, а его одежда наверняка принадлежала некогда состоятельному человеку. Зато на кистях у него болтались железные цепи, а на шее висела петля от виселицы.
Вид его был столь ужасен, что я только и мог в оцепенении воззриться на него, но Бонопарт прошествовал мимо него, даже не повернув головы.
«Признайся, Йон Уайткрофт, ты ведь догадываешься, почему никто, кроме тебя, их не видит? — нашептывал мне какой-то голос, пока я вот так стоял и не мог пошевельнуть ни рукой, ни ногой. — Они нацелились именно на тебя».
«Но почему? — кричало все во мне. — Почему я, черт побери?! Чего им от меня нужно?»
С одной из крыш закаркал ворон, и предводитель вонзил шпоры в бока своей лошади, как будто этот хриплый крик послужил ему сигналом. Лошадь с глухим ржанием взвилась на дыбы — и я, повернувшись, бросился прочь.
Бегун я не ахти. Но в ту ночь я боролся за свою жизнь. До сих пор я ощущаю свое бешено бьющееся сердце и уколы в легких. Я мчался мимо старых домов, которые притаились в тени собора, словно в поисках убежища от мира, шумевшего за пределами городской стены; мимо припаркованных машин, мимо освещенных окон и закрытых на замок садовых ворот. Беги, Йон! Позади меня раздавался стук копыт о сумеречный церковный двор, и мне уже чудилось дыхание адского коня у меня на затылке.
Бонопарт выкрикивал мое имя:
— Уайткрофт! Уайткрофт! Сейчас же остановись, дьявол тебя возьми!
…Но тот, кто за мной гнался, и был сам дьявол, и внезапно я услыхал другой голос… если только его можно назвать таковым.
Он звучал в моей голове, в моем сердце. Глухой, хриплый и настолько жуткий, что я ощущал его, словно тупой нож в моих внутренностях.
— Да, беги, Хартгилл! — насмехался он. — Беги! Никого не преследуем мы так охотно, как твое грязное отродье. И от нас еще никто не ускользнул.
Хартгилл? Это была девичья фамилия моей матери. |