Изменить размер шрифта - +
Я буду чувствовать себя во Франции спокойней, зная, что у меня в тылу остался надежный человек. В Корнуолле вот вот начнется свара между Тристрамом и Марком, а тут еще Оркнейская вражда. Ну, тебе же известны все наши трудности. И потом, приятно будет думать, что есть кому позаботиться о Гвиневере.
— Возможно, — сказал Ланселот, мучительно подбирая слова, — тебе было бы лучше довериться кому то другому.
— Не говори ерунды. Кому другому могу я довериться? Тебе достаточно лишь высунуться из конуры, как все ворье разбежится.
— Да, образина у меня не из самых смазливых.
— Кровь леденит! — с нежностью воскликнул Король и хлопнул друга по спине. А потом он ушел, чтобы распорядиться о подготовке к походу.
Двенадцать месяцев провели они в странном раю — год, исполненный радости, какую переживает лосось на гладкой гальке речного дна, в прозрачной, как джин, воде. Следующие двадцать четыре года они прожили под гнетом вины, и этот первый год остался единственным, в который они испытали подобие счастья. Под старость, оглядываясь на него, они не могли припомнить за все эти двенадцать месяцев ни одного дождливого или студеного дня. Все четыре времени года сохранили в их памяти краски, в какие расцвечены закраины розового лепестка.
— Не понимаю, — говорил Ланселот, — как ты можешь меня любить? Ты уверена в том, что любишь? Ты не ошиблась?
— Мой Ланс.
— Но мое лицо, — говорил он, — это же ужас. Теперь я готов поверить, что Бог способен любить наш мир, каков бы он ни был, — я это знаю на собственном опыте.
Временами их окутывал страх, который исходил от него. Сама Гвиневера раскаяния не ощущала, но заражалась им от любовника.
— Я не смею задумываться. Не смею. Поцелуй меня, Дженни.
— И не задумывайся.
— Не могу.
— Ланс, милый!
Случалось им и ссориться безо всякой причины, но даже ссоры их были ссорами влюбленных и казались в воспоминаниях сладкими.
— Пальцы стопы твоей — как поросята, которых гонят на рынок.
— Не смей говорить подобных вещей. Это непочтительно.
— Непочтительно!
— Да, непочтительно. А почему бы тебе и не быть почтительным? Я, как никак, Королева.
— Ты что, всерьез хочешь уверить меня, что я обязан выказывать тебе почтение? Мне, видимо, надлежит по целым дням стоять пред тобой на одном колене и целовать твою руку?
— Почему бы и нет?
— Послушай, не будь столь себялюбива. Если я чего и не выношу, так это когда со мной обходятся, как со своей собственностью.
— И я же, по твоему, себялюбива.
И Королева топала ножкой или целый день потом дулась. Впрочем, после того как он подобающим образом являл раскаяние, она прощала его.
Как то раз, когда они рассказывали друг дружке о самых своих сокровенных чувствах, невинно умиляясь, когда они совпадали, Ланселот поведал Королеве о своей тайне.
— Ты знаешь, Дженни, в детстве я себя ненавидел. Не знаю, отчего. Я чего то стыдился. Я был чрезвычайно благочестивым и праведным мальчиком.
— Теперь то ты праведностью не отличаешься, — сказала она со смехом. Она не понимала, о чем он ей рассказывает.
— Как то брат попросил у меня на время стрелу. У меня было две или три особенно прямых, я ими очень дорожил, а у него все стрелы были немного гнутые. И я притворился, будто потерял стрелы, сказал, что не могу их ему одолжить.
— Врунишка!
— Это то я понял мгновенно. После меня мучали нещадные угрызения совести, я считал, что солгал перед Богом. И потому я отправился в ров, у нас там были крапивные заросли, и засунул стрелы в крапиву, в виде наказания. Закатал рукав и сунул их в самую гущу.
— Бедный Ланс! Каким невинным крошкой ты был!
— Но, Дженни, крапива не жглась! Я совершенно отчетливо помню, что крапива меня не ужалила.
Быстрый переход