Серебро и переливчатый хрусталь.
Пес бухает почти ритмично, как в било ударяет. Словно на пожаре, думает она. Уж совсем, похоже, надрывается.
— Барик, помолчи, а то прибьют ещё! — тихо кричит в форточку Иванна. Уж она-то знает, как охотятся на таких. Сонная пуля в бок или петля на шею — и в приют поволокли. Там не могильник, там даже неплохо, только вот факт охолостят. Нам это нужно, Бар? Погоди, я сейчас!
Напялить холщовый балахон на голое тело, бросить в карман ключи, открыть и захлопнуть за собой дверь квартиры — минутное дело. Домофон внизу выкорчеван год назад, лампа в портале подъезда выбита позавчера: вход нараспашку, точно пустая душа, мрак на пороге удавкой на горле, ночь как беззвёздный мешок — в ней стоишь, не дыша.
Гарь не снаружи — комом скопилась у меня внутри. Палит и не дает вздохнуть. Вот и наш дворянин примолк отчего-то, думает Иванна, переминаясь на чём-то хрупком, летучем — оно совсем запорошило босые ноги. Я же вроде босоножки нацепила, думает она мельком. Хорошо, что снаружи не так горячо, как за спиной: будто из плавильной печи чёрный жар наносит. Из горнила, подвертывается более подходящее, древнее слово…
— Барбари! Ты где, я снова ничего не вижу!
Зато слышу: стрекот кузнечиков, сонное щебетанье птах в листве, мышь-полевка уютно сопит в своей кладовке. Обоняю: тонкий аромат фиалок — ночных красавиц, дух примятой травы, мимолётного дождя. Поднимаю вверх ноющую, чуткую руку и ощущаю — не замученную годами и лишайниковой плесенью липу, что растет у подъезда. Платан. Я хотел бы опираться о платан, пел поэт. Широколиственный, чистый — лишь кора вся как в подживших ожогах. Так он меняет плоть.
— Барбари!
И тут — надёжный мохнатый бок притискивается к ноге, чуткое ухо передает свой трепет нагой коже, мокрый носище тычется в ладонь.
— Что развылась не ко времени? Здесь я. Всегда рядом, псица моя.
— Барбари, ты что, по-человечески говоришь?
— Нет, — он ухмыляется, Иванна чувствует его усмешку, его зубы всеми пятью пальцами. — Это ты по-псиному да по-волчьи понимаешь. Ныне ночка победной луны.
В самом деле — теперь у нее опять прорезается зрение. Луна разлилась на полнеба, серебряная, бубен её обвешан колокольцами звезд, чекан выбил на ней рисунки: брат убивает родного брата, пастух и пастушка сидят в обнимку, крылатый змей Цмок пьет молоко из хрупких лунных сосцов. Сова, неторопливо помахивая толстыми крыльями, пересекает широкий диск — живой знак мудрости. Свет лукавой Селены рождает истинные и ложные видения: как распознать, как отделить одни от других?
— Идём, псица моя, волчица моя; белая, белорожденная сука моя. Не оглядывайся, а оглянешься — только через левое плечо, чтоб не сбылось.
…Там нет дома. Чёрный обугленный столб, гарь на цепях, скорченная в три погибели хрусткая, хрупкая кукла с вытекшими глазами.
— Это я.
— Это ты.
Когда её волокли на костер, прицепив к ошейнику железную палку — чтоб не перегрызла, чтобы не смогла укусить палача, — когда накинули на ярость её три сетки из серебряных нитей, пронзили живот семью серебряными ножами и всадили в сердце тринадцать пуль из чистого серебра. Когда в боли и пламени она стала человеком и кричала как человек, потому что ей не захотели забить глотку железным кляпом. Тогда они смеялись и злорадствовали.
— Я убивала их раньше?
— Да, но не так. Ты перегрызала этим подлецам горло, чтобы возвратить их кровь той земле, которую они обездолили. Они сами пили её кровь и пожирали плоть, а свою забывали ей пожертвовать. Ты была лучшей из нас, эльфийская волчица моя Моруан, рожденная из пламени псица моя. Эх, до чего трудно было им тебя выследить! До чего непросто и мне дотянуться до тебя… Знаешь, за что тебя схватили? За что сожгли?
— Я была, как и ты, дитя от семени Змея Огненного Волка, доброго сына злого Огняника. |