— Никак… Восяй?
— Да что ты! — Исаков круто осадил лошадь.
В глубине узкого переулка, где с обоих сторон были сады и серебряным сводом свешивались сучья заиндевевших, облипших снегом деревьев, стояла, насторожившись, черная собака. Уши были подняты торчком, и она нерешительно виляла обгорелым хвостом.
— Восяй? — крикнул Исаков.
Собака бросилась к ним и, маша хвостом, все оглядываясь, точно просила следовать за ней.
— Как будто зовет, — сказал Селезнеев, — проедем за ней. Пес-то чудной, необыкновенный, может, чего и начуял.
Исаков свернул в переулок. Восяй с радостным, веселым лаем, прыгая к самой морде лошади, бросился перед ними. Они проехали шагов двести и увидали лежащего на сугробе человека, засыпанного снегом.
— Стой, Степан! Да ведь это Федор, — крикнул Селезнеев и выскочил из саней.
Федя спал полуобморочным сном на снежном сугробе. Бледное лицо еще хранило следы копоти, и обгорелые брови и ресницы придавали ему чуждый, болезненный вид.
Исаков едва мог растолкать его.
Увидав друзей своего отца, Федя заплакал.
— Все погибло, — всхлипывая, говорил он. — Некуда мне, сироте, голову преклонить.
— Свет, друг мой Федя, — сказал, усаживая его в сани, Исаков, — не без добрых людей. Да и ты нам не чужой. Поедем к нам. Помолимся за в огне погибших, а там — Господь укажет, что тебе делать. Благодари Господа, что направил к нам твоего пса и скоро тебя нашли. А то, не погорев на пожаре, ты бы замерз на морозе.
V
Воспоминания
Сорок дней прошли в слезах и молитве. По утрам отправлялись Исаков с Марьей Тимофеевной и Федей к ранней обедне, выстаивали ее, служили заказную панихиду, а потом возвращались домой. Каждый садился за свое дело, а Федя подсоблял Марье Тимофеевне по хозяйству, или ходил с Исаковым по двору, на конюшни, помогал седлать, запрягать. Иногда Исаков приказывал и ему поседлать коня и ездил с ним по Москве, по жилецким избам, осматривая, все ли в порядке в его конной сотне.
По вечерам приходил к Исакову Селезнеев. Марья Тимофеевна поднималась наверх в терем, где у Наташи собирались сенные девушки, а Исаков с Селезнеевым садились в горнице за дубовым столом. Слуга приносил свечу в медном шандале, доставал кувшин пенной браги и оловянные чары. Федя садился в углу, Исаков с Селезнеевым под окном на лавке. В горнице была полутьма. Освещены были только лица старых сотников. Серебром отливали седые виски Исакова, светилась розовая лысина Селезнеева. Сначала было тихо в избе. За большою печью в цветных зеленых с розами изразцах трещал сверчок. Сверху чуть доносилось визгливое протяжное пение девушек в терему. На улице потрескивал февральский мороз.
Вдруг скажет Селезнеев: «а помнишь?» — и подмигнет — Феде-то с темноты все видно — Исакову. А Исаков уже понял, о чем думал Селезнеев, и скажет.
— А расскажи-ка, Ярославич, как Казань брали.
Селезнеев закивает лысой головой, удивительно напоминающей Феде молодую репу, и заговорит своим дребезжащим тенорком:
— Ох не речист я, куда не речист, Степан. Где мне рассказывать!
И рассмеется ребячески чистой усмешкой. Всплеснет черными, загорелыми руками и вскрикнет, срываясь на визг.
— Под Арском! Добычи! Добычи-то!.. Князя Романа Михалыча ранили… В ножках-то стрелы… Конь в крови… Ровно бешеный!.. В то же лето и помер волею Божию князь Роман Михалыч от стольких-то ран!..
Дрожащей рукой нальет из кувшина в чарку брагу. Стучит горлышком по оловянному краю. Пена течет на дубовый стол.
Любопытство Феди задето. Он встает и несмело делает из своего угла два шага к Исакову. |