Изменить размер шрифта - +
Ее темные глаза были жадно прикованы к его губам, и на какой-то шальной миг он подумал, что и вправду расскажет ей чуть-чуть… А что — для понта, она все равно ничего в этом понять не способна, тысячи световых лет разделяют их миры.

— Да? — поторопила монашка. — Снова ты смолк, милый? Невзначай отсох твой язык? Не дай тебе Бог прервать лишь зародившуюся историю!

Асаф пробормотал, что это так, просто глупости.

— Нет, нет, нет! — Старушка ударила в ладоши. — Не бывает глупых историй. Знай же, что всякая история связана во глубине своей с великой истиной, даже ежели истина нам неведома!

— Но это правда обычная глупая история, — возразил Асаф и тут же невольно улыбнулся, потому что ее губы сложились в хитрую усмешку — так усмехаются маленькие девочки, загнавшие взрослого в угол.

— Хорошо. — Монашка притворно вздохнула и скрестила руки на груди. — Поведай мне, в таком разе, твою обычную глупую историю. Но зачем ты стоишь? Слыхали вы о таком? — Она изумленно огляделась вокруг. — Хозяйка расселась, а гость стоймя стоит!

Она проворно вскочила и подвинула ему высокий стул с прямой тяжелой спинкой.

— Прошу садиться, а я принесу кувшин водицы и немного угощения. Что скажешь, если я нарежу нам свежий огурец и пом-мидор? (Она так и сказала: «пом-мидор».) Не всякий день случается здесь столь важный гость, из мэрии! Динка, сиди тихонько. Ты знаешь, что дадено будет и тебе.

— Динка? — переспросил Асаф. — Ее так зовут?

— Да. Динка. А я, — она подмигнула собаке, — я кличу ее Укрощение Строптивой, и Непокорная Дщерь, и Голубка Моя, и Златовласка, и Скандальяриса, и еще ста двадцатью одним именем, верно, свет очей моих?

Собака смотрела на старуху с любовью, навостряя уши каждый раз, когда упоминалось ее очередное имя, и что-то незнакомое и неясное задело вдруг Асафа, словно легкое прикосновение. «Динка и Тамар, — подумал он. — Динка Тамар и Тамар Динки». И на миг увидел их, льнущих друг к другу в нежном, ласкающем единстве. Но тут он вспомнил, что это и правда не его дело, и поспешно отогнал видение.

— А тебя как?

— Что как меня?

— Как тебя кличут?

— Асаф.

— Асаф, Асаф, псалом Асафа… — пропела монашка себе под нос и почти бегом поспешила на кухоньку.

Через цветастую занавеску он слышал, как она режет овощи и напевает. Вернувшись, монашка поставила на стол большой стеклянный кувшин, в котором плавали ломтики лимона и листья мяты, и тарелку с нарезанными огурцом и помидором, а также с маслинами, колечками лука и кубиками брынзы, и все это было полито оливковым маслом. Она села напротив Асафа, вытерла ладони о фартук, повязанный поверх рясы, и протянула ему руку:

— Теодора. Дочь греческого острова Ликсос. Последняя из жителей несчастного сего острова ныне сидит с тобою за трапезой. Прошу, откушай, сын мой.

 

Напротив двери маленькой парикмахерской в квартале Рехавия Тамар надолго остановилась, не решаясь войти. Час был вечерний, завершался тягучий и ленивый июльский день. Чуть ли не целый час она вышагивала взад-вперед по тротуару перед парикмахерской, разглядывая в большом витринном стекле свое отражение и старика-парикмахера, стригшего старика-клиента.

«Стариковская парикмахерская, — думала Тамар. — То, что надо. Здесь меня не призна́ют».

Два старца дожидались своей очереди. Один читал газету, а другой, почти совершенно лысый — что он вообще здесь делает! — с круглыми водянисто-стеклянными глазами, не умолкая болтал с парикмахером.

Быстрый переход