|
Прохладная рука легко прикасается к спине — и вспархивает, как редкая пугливая птица.
— Филипп, — ласково зовет мама. — Выслушай меня, Филипп. Мы с бабушкой считаем, что тебе надо в санаторий.
Филипп в ужасе мотает головой.
— У тебя совсем расшатались нервы, Филипп. Тебе нужно отдохнуть.
Мамин голос мягкий, как плеск торфяной воды о песчаный берег. Его голова все поворачивается, туда-обратно, туда и обратно, как заводная игрушка. Филипп уже не в силах остановить движение, тело не слушается его, и от страха он снова начинает плакать. Мама хватает его за затылок, чтобы остановить это бесконечное вращение, и он, сам того не ожидая, грубо отпихивает ее. Мама вскрикивает, испуганно и виновато, и этот тихий возглас ломает что-то внутри. Тело ощущается легким и пустым настолько, что вот-вот взлетит под потолок гелиевым шариком — и лопнет там, взорвется тысячью прозрачных ошметков.
Мама встает, и ее голос становится холодным и далеким, как будто долетает до Филиппа с гималайских вершин. Она говорит:
— В санатории тебе окажут…
Шарик лопается.
— Это не санаторий! — орет Филипп, и мама отшатывается. — Это психушка, вот что такое! Психушка! Дурка! — каждое слово отбрасывает маму все дальше; она отклоняется, как тонкое деревце под зимним ветром, все сильнее, все неустойчивей. Еще несколько слов — и угол станет слишком большим, чтобы удержаться на ногах. — Желтый дом! — выкрикивает Филипп. — Желтый дурдом! — запас синонимов иссякает, и несколько мгновений он давится словами. Под носом вспухает и лопается пузырь соплей. — Психушка! — выкрикивает он снова.
Тишина оглушает. Он открывает глаза, заглядывает маме в лицо и видит: угол наклона слишком велик. Мама остается на ногах, но это всего лишь видимость. На самом деле она уже падает. Ее глаза стали мутными, как «рыбьи шарики», россыпи которых они с Ольгой и Янкой находили в узких проходах между гаражами. Ее рот искажен от напряжения. Еще одно слово — и она закричит, и будет кричать, пока у нее не разорвется сердце — или пока она не сойдет с ума, и ее саму придется везти в санаторий.
По маминым глазам пробегает рябь; будто задергивается занавес, на котором нарисовано ее обычное лицо. За ним остается подсвеченная пурпуром тьма, в которую Филипп больше никогда не хочет заглядывать. Запах пудры и духов накатывает стремительно и неумолимо, как порыв штормового ветра, и мамина ладонь впечатывается в щеку Филиппа с таким треском, будто кто-то сломал сухую кедровую ветку.
* * *
…В конце концов он догадался накидывать на зеркало полотенце, но было уже слишком поздно. Что-то пробило в их семье колею, выскочить из которой они уже не смогли. Как Филипп ни держался, рано или поздно шарики в его голове с тихим мерным грохотом заезжали за ролики; он узнавал об этом по испуганным маминым взглядам, по поджатым бабушкиным губам. Угадывал с утра по чуть более громкому, чем обычно, звону мельхиоровой ложечки о фарфоровое блюдце, когда мама откладывала ее, размешав свой кофе. Вычислял по вкусу оладий, в которые бабушка положила меньше сахара. Иногда он даже догадывался, что именно делает или говорит не так, но не мог удержаться и снова отправлялся в (психушку!) санаторий.
Правда, до сих пор он и подумать не мог о том, чтобы сбежать.
5
Город, легко узнаваемый за наросшей за четверть века шелухой, скукожился, сжался во времени и пространстве. Единственная гостиница, которую сумела найти Яна, находилась на улице, которая когда-то казалась форпостом обитаемого мира, плохо заасфальтированным краем света. Теперь выяснилось, что от центра ее отделяют два квартала. Путь, казавшийся раньше почти бесконечным, съежился до считанных минут неспешным шагом. |