Мария ничего не видела, ничего не слышала, будто в столбняке. И стояла так несколько минут, пока Сашка не заворочался в своей кроватке. Она склонилась над ним, но мальчик уже опять спал спокойно.
О том, что в комнате есть посторонний, Мария совсем забыла. Она подошла к окну, еще раз прочла первую строку, начала было читать дальше, но поняла, что лучше все-таки сесть… Опустилась на тахту и поднесла письмо близко к глазам, хотя никогда близорукой не была.
«Здравствуй, Мария!
Мне разрешили написать тебе. И вот пишу.
Не знаю, примешь ты это письмо или нет. Буду надеяться, что примешь.
В моем положении и после всего, что произошло, я не имею права просить прощения. Глупо будет также умолять, чтобы ты поняла меня, вернее — мои действия. Их ни понять, ни простить нельзя.
Но все же, если сможешь, прочти до конца. Это уничтожит неопределенность и неизвестность между нами. Моя задача сейчас простая. Я должен рассказать тебе, кто я такой на самом деле. Но ты не должна никому говорить про это письмо. Никому. Так просят тебя товарищи, которые разрешили мне писать. Прошу и я. Я и теперь еще не все и не до конца могу сказать и открыть, поскольку некоторые факты, касающиеся лично меня, касаются также других лиц и других дел. Но что можно — скажу. Это хорошо продуманное письмо. Здесь я пишу правду и прошу мне верить.
Зовут меня Михаил. Фамилию настоящую пока сказать не могу.
Подробности нашей семейной жизни не интересны, я их опускаю, но в детстве моем был один важный момент. С тринадцати лет мой отец начал внушать мне ненависть к большевикам. Он всегда отделял Россию от большевиков, Россия — это одно, а большевики — другое. Слова у него не расходились с делом — он всегда работал против того, кого ненавидел. Я любил его и верил ему беззаветно.
Когда умерла мать, отец взял меня с собой. С тех пор я никогда и нигде не принадлежал себе.
У меня никогда не было дома, жены и детей. Был только отец, которого я видел редко, но очень любил. Теперь и его нет. О нем я скажу еще несколько слов ниже.
В двадцать лет я уже был почти готов к самостоятельной работе, оставалось еще попрактиковаться кое в чем.
О войне лучше не вспоминать. Если бы можно было, я вычеркнул бы те годы из календаря.
Когда Гитлера разбили, многие остались без хозяина и без стойла. Но есть надо, по возможности — вкуснее. Голодных в Европе тогда было много. И грязных также. А еду и душистое мыло могли предложить только американцы. Они и предлагали — тем, кто не отказывался.
У нас с отцом выбора не было. Правда, после войны отец немного по-иному стал относиться к большевикам, хотя он не хотел в этом признаться даже самому себе. Но я видел это очень хорошо. Теперь жалею, что перемена взглядов никак не отразилась на его служебной биографии. Он сменил лишь кучера, но бежал в той же упряжке. А я всегда был там, где отец.
(Пожалуйста, не думай, что я пишу так в свое оправдание. Сочувствия не ищу, его не может быть. Но искажать истину не хочу. Так все было на самом деле.)
После войны немало пришлось помотаться по свету.
Я никогда не хныкал и привык действовать, не жалея о последствиях.
Прежде чем приехать в Советский Союз, пришлось взять другое имя. Вернее — фамилию, имена у нас совпадали. Под этой фамилией ты меня и знаешь: Зароков. На советской земле я впервые по-настоящему ощутил, что я русский.
Моя жизнь в твоем городе тебе в основном известна. Потом я вынужден был срочно уехать, снова сменить имя. Поверь, что я много думал о тебе, не хотел оставлять тебя. Но иначе было невозможно.
Без тебя я прожил на свободе год. Если можно считать свободой существование человека вроде меня.
За этот год я многое понял и многому научился.
Меня предупредили, что это письмо прочтешь не только ты. Но человек, который будет моим цензором, знает обо мне в десять раз больше, чем мне позволено здесь изложить. |