|
Под родной кровлей сердце дочери напиталось живительным дыханием, окрепло. Теперь она снова бодра и жизнерадостна, может померяться силой с миром и выбить для себя осколочек счастья в большом городе, куда она однажды ранней весной уехала самоутверждаться.
Очередь за сыном Поммера.
Карл приезжает домой на пасху, задумчивый и погруженный в себя, как всегда. Он все такой же, прежний, только на сей раз у него узел за плечами как у коробейника, когда он шагает со станции, отыскивая в оседающем снегу места потверже.
Он приходит домой с таким выражением лица, будто не был здесь очень долго, многие годы и за это время совершил не одно кругосветное путешествие. Худые щеки его пылают, глаза горят, бодрящий воздух ранней весны изнурил его.
Родители рады приезду сына. Они уже опасались, что пасху им придется встречать в бане вдвоем, со сверчком: ведь дочери послали открытку из Тарту, а это значит, что сами они не приедут; есть весточка и от Анны из Петербурга — она доехала благополучно, о том же, как устроилась, и о столице она обещает написать подробнее.
Карл сидит на скамейке и разувается. Носки промокли насквозь, ноги отекли, и на них видны полосы от носков. Кристина берет с плиты шайку теплой воды и ставит перед сыном.
— Да что ты, мама, — стыдливо говорит сын. — Я бы сам…
Но Кристине приятно, что кто-то из детей опять дома, есть о ком заботиться.
— Отмой хорошенько ноги, — говорит она и кладет суровое льняное полотенце рядом с сыном на постель. — Я поищу сухие носки. Анна связала зимой. Тебе и отцу.
Семинарист подворачивает брючины и опускает одну ногу в шайку, две в ней не уместятся — шайка маленькая. Пальцы хрустят и становятся красными, пока он моет их. Приятная истома овладевает им, душу заполняет покой. Он думает об Иисусе, который вошел в вербное воскресенье в Иерусалим. Он видит это как раз в такой же сырой и туманный день, когда под снегом вода, на дороге слякоть и птицы беспокойно мечутся и кричат. Что из того, что он знает — в Иерусалиме нет снега и Иисус сидел на ослице.
Нет, он не Иисус, у него нет ослицы, и он не способен проповедовать веру и творить чудеса. Даже пальмовой ветви у него нет, он сидит в родительской комнате, ставит то одну, то другую ногу в шайку, из которой поят телят; он устал. Это такая усталость, на которую не действует сон. Он не знает, что это такое. Что это, спрашивает он себя, что за усталость такая, что на меня напало, я же молод?
У кого он может спросить? Не у отца же и не у матери, не у сестер? Не стоит их печалить, ведь в его усталости — глубокая печаль.
Но глаза его горят странно, в них какой-то блеск, какого до сих пор не было во взгляде кого-либо из Поммеров. Откуда это? Отец оглядывает сына в сумеречной бане, смотрит на него во дворе на солнце, у поленницы, когда сын берет охапку дров, чтобы отнести ее в комнату. И в душе старого учителя снова поселяется беспокойство, лицо его темнеет, замыкается, как дверь на замок.
— Ты не заметила, какой странный у него взгляд? — говорит Поммер Кристине, когда сына нет в комнате.
— Странный? — пугается Кристина. — Что же в нем такого странного, выглядит, как обычно молодой человек. Он должен поправиться.
— А у меня, когда я был молод, такой же был вид? — спрашивает Поммер.
— Нет, не такой.
— Почему же у него такой?
— Ты же не он. Ты — это ты, он совсем другой, он человек городской, ученый.
— Значит, ты считаешь, что у всех, кто в городе, такой особенный взгляд?
— Перестань, Яан, — сердится Кристина. — Что ты от него хочешь, он исхудал в семинарии, устал от уроков, пусть поправится, чего ты его донимаешь!
Поммер умолкает, но сердце его не успокаивается. |