Может случиться и так, брат Вышек, что, вернувшись из Польши, ты еще застанешь меня здесь. Когда отправляешься?
— Завтра на рассвете. Через Одры, потом через Чешин в Затор.
— Ехать не боишься? Сейчас в Польше не только Олесьницкий, а любой старостишка может тебя в яму посадить. По законам, которые объявил Ягелло. В результате болезни живота, вероятно.
Все, в том числе и Рейневан, знали, в чем дело. С апреля 1424 года в Польском королевстве действовал велуньский эдикт, изданный под нажимом епископа Олесьницкого, Люксембуржца и папских легатов. Эдикт — хоть в нем не было ни имени Гуса, ни слова «гуситы» — говорил, однако, expressis verbis* [совершенно четко (лат.)] о Чехии как о территории, «зараженной ересью», запрещал полякам торговать с Чехией и вообще выезжать в Чехию. Тем же, кто там пребывал, приказывал немедленно вернуться. Непослушных ждала инфамия* [лишение чести по суду] и конфискация имущества. Сверх того в отношении кацеров* [Кацер (нем. Ketzer) — название, даваемое католиками отступникам от официальной доктрины церкви, в основном в период реформации (использовалось наряду со словом «еретик»)] эдикт принципиально изменил правовую квалификацию — из отступления, ранее каравшегося в Польше церковными судами, еретизм превратился в преступление против королевства и короля, в crimen laesae majestatis* [оскорбление достоинства величества (лат.)] и государственную измену. Такое определение охватило преследованием и наказанием за кацерство и весь государственный аппарат, а для признанных виновными означало смертный приговор.
Чехов, естественно, это обозлило — Польшу они считали братской страной, а тут вместо ожидаемого общего фронта против «немчуры» такое оскорбление вместо фронта — афронт. Однако большинство понимало побуждения Ягеллы и правила запутанной игры, которую он вынужден был вести. Вскоре стало ясно, что эдикт был грозным исключительно по букве — и буквами кончался. Именно поэтому, когда чех говорил «велуньский эдикт», он многозначительно подмигивал или издевательски похмыкивал. Как Прокоп сейчас.
— Это ничего, стоит крестоносцам за Дрвенцу двинуться, Ягелло тут же о своем шумном эдикте забудет. Ибо знает, если придется помощь против немцев просить, то скорее всего не у Рима.
— Угу, — ответил Рачинский. — Факт, не возражаю. Но чтобы я не боялся, тоже не скажу. Еду, правда, тайно. Но вы сами знаете, как там с новым законом: каждый тут же наперегонки бежит, каждый хочет похвалиться энтузиазмом, выскочить и проявиться, а вдруг оценят и продвинут. Так что у Збышка Олесьницкого на услугах целая армия доносителей. А у того Йенджея Мышки, епископского викария, у этого паршивца и сукина сына, нос как у пса, и он им словно пес вынюхивает, нет ли рядом с королем Владиславом какого?нито гусита... Простите, я хотел сказать...
— Ты хотел сказать «какого?нито гусита», — холодно оборвал Прокоп. — Не будем прятать голову в песок.
— Верно... Но я к королю скорее всего не приближусь. В Заторе встречусь с Яном Мэнжиком из Домбровы, партизаном нашего дела, мы вместе поедем до Песчаной Скалы, там тайно встретимся с господином Петром Шафранцем, краковским подкоморным. А Петр относится к нам доброжелательно, передаст Владиславу послание.
— Ну, ну, — задумчиво проговорил Прокоп, крутя ус. — Самому Ягелле сейчас не до послов. У него теперь другие заботы.
Присутствующие обменялись многозначительными взглядами. Знали, в чем дело, известие разошлось быстро и широко. Королеву Сонку, жену Ягеллы, обвинили в вероломстве и людоедстве. Спустила с поводка свой супружний стыд по меньшей мере с семью рыцарями. По Кракову шли аресты и следствия, а Ягелло, обычно спокойный, тоже разбушевался.
— Огромная на тебе, брат Вышек, лежит ответственность. |