Изменить размер шрифта - +
В момент бегства татар из-под Чигирина Пилип, погорячившись, за­скакал слишком далеко, рубя татарву, «мов капусту», и вдруг — ничего не помнит... Что-то жесткое, волосяное за­хлестнуло ему шею, сдавило, сволокло с седла во мгновение ока, — и Пилип потерял память...

Очнувшись, он увидел себя в цепях и около улыбающе­гося татарина — это и был Гирейка. Тут же лежал связан­ный по рукам и по ногам рыжий стрелец. Продувной Ги­рейка, захлестнув его на всем скаку арканом, словно степного жеребца, и протащив по степи с полверсты, все еще опасал­ся, что рыжий и мордатый «урус» скоро опомнится и задушит его, жидкого Гирейку, двумя пальцами, и потому тщательно спеленал его сыромятными свивальниками и, сидя на корточках и скаля от удовольствия свои белые, как у собаки, зубы, глодал оставшуюся от вчерашнего ужина лошадиную ногу, макая ею, за неимением соли, просто в землю,благо он сидел на солончаке и любовался, как то­варищи его, Халиль-Бурундук, Якши Рамазан и Шашлык-Мустафа, тоже пеленали и упаковывали своих непокорных пленников.

Таким-то образом запорожец и Мазепин джура Пилип и рыжий стрелец Петра Дюжой очутились в классической стране невольничества, в волшебном Крыму.

 

 

XIII

 

 

Холмистою степью шли полоняники после выхода из Ак-Мечети. Влево от них и конца, кажется, нет этой степи, словно бы она спорила с голубым небом, все далее и далее отодвигая его в ту невидимую даль, к той заслоненной небом и степью дорогой полуночной стороне. А там, в этой полу­ночной сторонке, — милая родина, земля святорусская, го­рода христианские, там — как говорит в думе невольницкий плач:

 

 

Там Киев, Чигирин, Черкассы, «Дніпро-Славутич», «Ве­ликий Луг — батько» та «Січ-мати»... Там и «зозуля куе», и «соловейко щебече», «мак цвіте», «калина росте», «дівчата співають, козаків у неволі споминають»...

И не было для Пилипа ничего в свете милее его до­рогой Украины... И для Петры Дюжово ничего в мире не было милее его дорогой московской сторонки, где «не белы снежки во поле белеются», «не одна дороженька в поле пролетает», где не мало «попила его буйная головушка: попила она, погуляла, что за батюшкиной да матушкиной за легкою за работой»...

Такие мысли проходили по душе наших полоняников, ког­да они медленно двигались гористою степью от Ак-Мечети к Карасу-Базару. Влево — все родное, милое, далекое, на­веки потерянное. Вправо и впереди — чужое, страшное, не­ведомое. Сколько они ни шли, а вправо все высился к голу­бому небу суровый Чатырдаг, а от него, как бы цепляясь друг за дружку, темнели такие же почти великаны-горы, заслоняя собою чужое, неприветливое море. Но как ни тя­жело у них было на душе, они старались казаться бодрыми, веселыми. Да и может ли запорожец в тугу вдаваться, ныть в какой бы то ни было неволе? На то он казак! А москов­скому ратному человеку тоже зазорно голову вешать. Вон он не забыл, как, стоя в карауле в Москве, у Лобного места, лет семь тому назад, видел, как казнили воровского атамана, Стеньку Разина. Разве он вешал нос? Нет! он бод­ро смотрел в очи всей Москве... «А Петра Дюжой чем хуже Стеньки? А эти поджарые, да горбоносые, да узкоглазые татаришки чем лучше московского стрельца? — думал про себя Петра. — Семи смертей не бывать, а одной не мино­вать...»

И вдруг, по странному капризу воли, в силу природной и нагулянной удали, стрелец, забрав как можно больше в свою широкую грудь воздуха, тряхнув рыжими волосами, затя­нул на всю степь сильным грудным голосом:

 

 

При первых звуках песни Гирейка встрепенулся, как ошпаренный кипятком: не взбесился ли уж рыжий «урус»? Не помешался ли, как это часто бывает с полоняниками? Так нет — он бодро глядит и, подперев правую щеку ла­донью, забирает все выше и выше, соловьем заливается.

Быстрый переход