|
Поднял глаза к зеркалу. И тут меня подстерегал сюрприз, от которого я пришел в полное замешательство. Вместо печальной физиономии из зеркала смотрело лицо, сияющее бодростью и жаждой жизни. Настоящая мордочка кенгуру, если не гиппопотама. Гримаса усталости или хандры, кривившая губы, казалась явно наигранной. Сквозь завесу томной скорби во взгляде пробивался прежний хищный блеск. Мало-помалу я начал смеяться. Побрился. Наполнил ванну. Радость, веселье, которыми можно тешиться день и ночь, не мешают жизни идти путем самого прочного отчаяния и страха. По этому поводу мадемуазель Обье наверняка сказала бы, что отсутствие надежды – это что-то очень уж «потешное». Я позвонил Клаусу-Марии. Вывел машину и поехал в Штутгарт.
Доехав до кондитерской на Кенигштрассе, я остановился: я вспомнил о Флоране Сенесе. Войдя внутрь, я накупил шоколадных конфет, карамели, других сладостей – «кокотки» из Сен-Дье, помадки, «цитроны»… Как же это было вкусно! С каждым глотком я мысленно творил коротенькую жевательную молитву: «In memo-riam», в которой не было ни капли насмешки. Только благоговение. Наконец до меня дошло, что я устроил себе солидный закусон, и это меня рассмешило. Торопливо возвращаясь к машине, я говорил себе: «Счастливы те друзья, которым достался траурный венок на могилу в виде карамельки „Magnificat" или лионской помадки!» Я решил, что хватит мне тешиться мифами. И купил себе кошку. Ее звали Навсикая. Этот котенок умилял меня. Он был не так свиреп, как Дидона вначале. Но кто мог заменить мне Дидону?! Кошки, в отличие от людей, не взаимозаменяемы – разве что в безразличии и жестокости.
Она хмурилась. Я давно успел позабыть, насколько недоверчивы и боязливы кошки, как подозрительно изучают взглядом любое живое существо, кончиками усов – любую вещь, шерсть ковра, фаянс глубокой тарелки, температуру молока. Давно забыл ту невероятную осторожность и невероятное проворство, с которым они мгновенно скрываются, стоит хотя бы щелкнуть языком. Потом до меня донесся звук робкого лакания, он меня буквально потряс. Я выскочил из комнаты, оставив Навсикаю одну.
«Дидона!»
Этот мысленный крик отозвался во мне физической болью. Я вбежал в ванную. И размазал по лицу, стер, одну за другой, брызнувшие слезы, а потом – чтобы хоть для виду отметить это событие и не произвести слишком уж плохого впечатления на Навсикаю – спустился в погреб за бутылкой токая.
Навсикаю я угостил водой в широком хрустальном бокале. Мы отпраздновали наш союз лососиной – наполовину сырой, наполовину копченой. Иными словами, на одну половину бледно-розовой, на вторую – оранжевой, и мне вспомнилась лампа «Galle» в сумрачной комнате, стоящая рядом с бледно-розовой бонбоньеркой, где наверняка лежали карамельки, какие-нибудь «Hopjes». Мы выпили. Выпили много. И еще в тот вечер мы с ней поболтали – вволю и вполне непринужденно.
По ночам меня всегда преследуют кошмары. Просыпаясь с криком, в холодном поту, я включал свет и прижимал к себе Навсикаю; я всматривался в ее глубокие глаза и произносил длинные речи о своем горе, о напугавшем меня ужасе. Только ей одной я мог поверить тайну бытия. Она настолько печальна, что я не могу посвятить в нее никого другого. Я установил в бергхеймском доме замечательные двери со специальной лазейкой для кошки.
В 1983 году Дельфина развелась с мужем. Как ни странно, в то лето я получил от нее две открытки – с Крита и из Югославии. Она совершала тот же вояж, что некогда Изабель; отцу она подражала в другом: с тех пор как он умер, она просто подписывала открытки, которые посылала из поездок. В конце ноября или в начале декабря 1983 года Дельфина позвонила мне. Она сказала, что давно уже собирается передать мне одну вещь. Напомнила, что впервые заговорила со мной об этом в Сен-Мартене, много лет назад, что ей очень стыдно за такую задержку и что она хочет увидеть меня – так же быстро, как долго тянула с этим – до сих пор. |