Тот отрицательно мотнул головой: не отворяй.
Настоятель не велел открывать и другие ворота с хоздвора, туда тоже стучали.
Амвросий прикрыл глаза, откинулся на спинку сиденья экипажа, подумал: «Все. Надо было не ждать платья, а сразу ехать с гвардейцем. Теперь поздно». Он открыл глаза, стал слезать с тележки на землю и увидел, что из всех, кто только что окружал его, остался лишь кучер на облучке. Все разбежались.
— Ховайся, владыка, — сказал кучер и стал заворачивать к конюшне. — Приехали.
А за воротами шумела толпа и уже били не дубинками по воротам, а чем-то тяжелым, — видимо, бревном, — и доски полотен уже трещали.
Старик привратник, полагая, что ему достанется первому, когда толпа вломится во двор, рысцой побежал к амбарам, прятаться.
Гордый Амвросий не мог позволить себе ни рысцы, ни амбара или сарая. Он не спеша, как и полагается архиепископу, направился в церковь, где шла служба, на крыльце снял шляпу, перекрестился трижды и вошел.
А от ворот уже летели щепки. В образовавшиеся дыры тянулись руки, хватались за запорную жердь, пытаясь вытянуть ее из проушин. И сыпались угрозы с отборной руганью:
— Отворяй, суки долгогривые!
— Иерей, служивший в церкви и не выпускавший из виду входную дверь, увидев Амвросия, не останавливая молитвы, кивнул ему головой вверх, что значило одно: «Поднимайтесь на хоры».
Затрещали, разваливаясь, ворота, орущая, обозленная толпа ворвалась в ограду Донского монастыря.
— Он здесь! Он здесь, злыдень!
— Ищите, ищите!
— Я видел через дыру, он в церкву пошел.
— Давай туда.
— Тащи его на круг, робята!
Гурьбой ввалились в церковь, не снимая шапок, не крестя лбов. Служивший иерей, бледнея, срывающимся голосом пытался урезонить:
— Шапки, шапки…
Никто ничего не услышал в пьяном оре озверевших мужиков:
— Где он! Где он?!
Молившиеся монахи пали ниц, не оборачиваются, не хотят видеть богохульников, говорить с ними: боятся их смертельно. Это видно по их согбенным спинам.
Зашныряли между молящимися потные, хрипящие, запыхавшиеся мужики. Заглядывают в лица бесцеремонно, жадно: «Не он… не он». Вломились в алтарь, долезли и на хоры. Заорали оттуда гулко, злорадно:
— Вот он, вот он! Ага-а-а!
— Тащи вниз суку.
Еще наверху с Амвросия сорвали епанчу, вцепившись в кафтан, тащили вниз по лестнице, катясь орущим клубком:
— Попался-а-а!
— Тока не здесь, робяты!
— На улку, на улку его.
Волоча несчастного Амвросия к воротам, рвали его за волосы, за бороду, щипали, пинали. Кто-то пытался оторвать ухо. При этом поливали последними срамными словами. Молчал архиепископ, не молил о пощаде, понимая, что перед озверевшей чернью это бесполезно.
В кабинете сенатора генерал-поручика Еропкина Николай Бантыш-Каменский, рыдая, рассказывал:
— …Выволокли дядю за ворота и ну кольями… Убили… И мертвого еще часа два долбили… изуродовали в месиво.
Еропкин, хмурясь, взглянул на бригадира Мамонова, сидевшего у окна.
— Это моя вина. Надо было вывезти владыку еще вчера… Это я…
— Что вы, Петр Дмитриевич, так уж на себя.
— Нет, нет! Никогда себе не прощу. Ступайте к Бахметеву, ведите сюда отряд, который ему удалось собрать. Я сам поведу его на бунтовщиков.
— А Бахметев?
— Он пусть остается в управе.
— Надо бы полк дождаться.
— Полк где-то на подходе. А мы начнем. После того что свершилось, я не могу медлить, бригадир. |