Тускло посверкивали над ним штыки. Толпа невольно отхлынула от Спасских ворот к храму Покрова, к Лобному месту.
Полк шел вдоль Аливизова рва, и, когда стал приближаться к мосту у Спасских ворот, Бахметев, гарцевавший верхом на белом коне, звонко скомандовал:
— По-о-олк! Стой! Н-налево!
Таким образом, полк встал лицом к площади, к народу. Бахметев командовал:
— Ружья к ноге!
И ружья в мгновение ока были сняты с плеч и приставлены к ноге.
А к аптеке подъехали, тарахтя, с пушками артиллеристы и стали разворачивать стволы. Все делалось четко, без лишних слов и так слаженно, что невольно завораживало многотысячную толпу, нагоняя страх.
Когда наконец полк и пушки заняли свои места, обер-полицмейстер выехал на коне в центр площади и, привстав в стременах, громко прокричал:
— Если вы немедленно не разойдетесь, то будете все уничтожены ружейным и пушечным огнем!
И толпа кинулась врассыпную в ближайшие улицы и переулки. Толкаясь и давя друг друга, бежали старые и молодые, мужчины и женщины. По вчерашнему все знали убойную силу пушек и ружей.
Бунт был подавлен. Уже в обед Салтыков у себя на Большой Дмитровке строчил письмо-донесение в Петербург: «…Кажется, все утихло, но, однако, на сие надежду полагать неможно: народ пьяный, все разъехались по деревням, людей оставили, кои по их праздной жизни непрестанно в кабаках. Я нашел Чудов монастырь в жалком состоянии: окна все выбиты, пуховики распороты и улица полна пуху, образа расколоты. Бунтовщики грозятся на многих, а паче на лекарей… злятся и грозят убить. В Сенат никто не ездит, только были мы двое. Граф Воронцов уехал в деревню, князь Козловский уволен, Похвиснев болен, Еропкин заболел и лежит в постели. Приказать некому, но кого ни пошлю, отвечают: в деревне. Мне одному, не имея ни одного помощника, делать нечего: военная команда мала, город велик, подлости и зла еще довольно. Кругом заразительная болезнь, все ко мне приезжают, всякому нужда, а я помочь не могу. Один обер-полицмейстер везде бегает, смотрит, спать время не имеет. Я не в состоянии вашему величеству подробно донесть… Народ такой, с коим кроме всякой строгости в порядок привесть невозможно».
Москва и окраины бурлили, и Салтыков опасался повторения, оттого и писал императрице столь подробно — авось догадается, пришлет подмогу. Неужто не понимает?
7. Орловская комиссия
Екатерина Алексеевна ее величеством была днем, а ночью в мягкой постели с любезным другом Григорием Орловым становилась просто Катей, Катенькой — нежной и страстной, искренне любящей женщиной, добросовестно исполняющей свое природное предназначение. И чисто по-женски внимательна к своему возлюбленному, к его настроению и здоровью.
И в эту ночь после жарких ласк, объятий и поцелуев почувствовала своим женским чутьем она какую-то перемену в настроении Григория.
— Гриша, что с тобой?
— Ничего.
— Не лукавь, милый, я же вижу. Ну?
Она положила на широкую мохнатую грудь его свою головку, мягкими пальчиками левой руки тронула губы возлюбленному. Спросила капризно:
— Ну скажи, Гришенька, что тебя так заботит?
— Эх, Катя, — вздохнул Орлов, — если б ты поняла меня.
— Вот те раз. А разве я не понимаю? Ты, граф, генерал-адъютант, генерал-фельдцехмейстер, что еще надо? Орден? Так и за этим дело не станет. Только попроси.
— Если попрошу, исполнишь?
— Конечно.
— Отпусти меня на войну.
— Ты что? Хочешь меня покинуть?
— Да не в этом дело, Катя. Мне стыдно сидеть здесь возле… здесь в Петербурге. На Черном море война идет, а я здесь в тылу отсиживаюсь. Алешка-брат вон турков колотит под Наварином, под Чесмой. |