|
Затем на сцене появляется весьма странный субъект. Прежде всего бросается в глаза, что он весь в слезах.
Ба, да это же Баскервиль!
Я снова взглядом вопрошаю пресвитера, тот ограничивается загадочным движением бровей.
Говард одет в европейское платье, в котелке, и оттого, несмотря на трагическое действо, получается комический эффект.
Толпа стонет, ревет и, насколько я могу судить, ни один из присутствующих не улыбается. Кроме пастора, который наконец-то снисходит до объяснения:
— В этих погребальных представлениях всегда есть один европеец, и, как ни странно, он на стороне сил добра. Традиция требует, чтобы французский посол при дворе Омейядов был взволнован смертью Хусейна, главного страдальца шиитов, и так горячо сочувствовал тому, что его самого предают смерти. Разумеется, не всегда под рукой есть европеец, тогда приглашают турка или светлокожего перса. Но с тех пор как в Тебризе появился Баскервиль, только он и зван на эту роль. Исполняет он ее отменно. И плачет взаправду!
Тем временем человек с саблей вернулся на сцену и стал шумно скакать вокруг Баскервиля. Тот застыл на месте, щелчком сбросил с головы цилиндр — светлые волосы были тщательно уложены на косой пробор — и медленно, как кукла, стал падать — сперва на колени, затем навзничь. Луч света выхватил его детское заплаканное лицо. Чья-то рука бросила в него горсть лепестков.
Я перестал слышать вопли и стоны и, устремив взор на своего друга, со страхом ждал, поднимется ли он. Мне казалось, что спектаклю не будет конца. Поскорее бы встретиться с Баскервилем!
Уже час спустя мы сидели в миссии за столом и ели суп с зернами граната. Пресвитер оставил нас одних. Мы оба были смущены. Глаза Баскервиля были еще красны.
— Я медленно возвращаюсь в свою западную душу, — произнес он извиняющимся тоном с грустной улыбкой.
— Не торопись, век еще в самом начале.
Он кашлянул, поднес чашу с горячим супом к губам и вновь ушел в себя. Некоторое время спустя он повел рассказ:
— Когда я сюда приехал, я все никак не мог понять, как это так — бородатые рослые мужчины убиваются по поводу преступления, совершенного тысячу двести лет тому назад. А теперь понимаю. Персы живут прошлым, потому как прошлое — их родина, а настоящее — чужая страна, где ничто им не принадлежит. Все, что для нас символизирует современную жизнь, освобождение личности, для них — символ иноземного владычества: дороги — это Россия, рельсы, телеграф, банк — Англия, почта — Австро-Венгрия…
— …а преподавание наук — господин Баскервиль из пресвитерианской миссии, — закончил я.
— Верно. Какой выбор есть у жителей Тебриза? Отдать сына в медресе, где он десять лет будет жевать одну и ту же жвачку из непонятных фраз, как и его предки еще в двенадцатом веке, или привести его ко мне, где он получит образование, не отличающееся от американского, под сенью креста и звездчатого флага. Мои ученики со временем станут самыми лучшими, изобретательными, полезными в своей стране, но как помешать другим считать их вероотступниками? С первых дней своего пребывания здесь я задавался этим вопросом и только во время одного из таких вот представлений нашел ответ.
Я смешался с толпой, вокруг меня раздавались стенания. Увидя эти несчастные заплаканные лица, глядя в эти полные ужаса глаза, я проникся всею обездоленностью Персии с ее истерзанной душой, не снимающей траур. Я и не заметил, как слезы сами полились у меня из глаз. Зато заметили другие, поразились и подтолкнули меня к сцене, поручив роль посланника. На следующий день ко мне пришли родители моих учеников, счастливые тем, что отныне знают, что отвечать тем, кто их упрекает: «Я доверил сына учителю, оплакивающему имама Хусейна». Кое-кого из местных священников это раздражает, их враждебность объясняется моими успехами, они предпочитают, чтобы иностранцы оставались иностранцами. |