Но от фотографии этой было мало проку, Бартон там был не похож, а потом он ее потерял, или сжег, или выбросил - теперь уж не вспомнить, и осталось только письмо, пришедшее как с того света через два месяца после смерти Бартона.
В день своего рожденья, когда ему стукнуло шестьдесят и он уже вышел на пенсию и здесь обосновался, он вдруг вообразил Бартона живым, страдающим подагрой, подслеповатым и седым, и это было страшно. Правда, потом он успокоился, потому что Бартон умер, и значит, он не мог измениться, остался прежним навсегда. Только представление о нем, как само его тело, рассеялось, распалось в памяти у Самервила. Иногда он перечитывал то письмо.
"Самервил"...
Он всю жизнь хотел поселиться в этом доме. В первый раз он увидел его, когда приехал знакомиться с братом деда, знаменитым генералом. Отцовская машина въехала в высокие ворота, и в конце длинной подъездной аллеи среди буков мелькнул розовый кирпичный дом. Машина была допотопной марки, плохо брала подъемы, он всегда ненавидел ее - и сидел на переднем сиденье на коленях у матери напряженно, словно на спине у какого-то чудища. Но в тот солнечный день, пока жуткая машина одолевала один за другим лесистые холмы Чилтерна, он понемногу успокаивался и примирялся с нею и с отцовской рукой на руле, как можно успокоиться после того, как ты долго оглаживал дикого зверя. А потом он увидел ворота и увидел аллею в их черной резьбе, и сад, и террасу, и розовый кирпич, и просвет озера, и дымовые трубы, как в сказке. Машина ехала медленно-медленно, и он успел все разглядеть, и это было даже лучше, чем идти пешком, кое-что не удавалось разглядеть, сохранялась дистанция.
Впрочем, эти подробности уже потом, наверное, дорисовало взрослое воображенье. Во всяком случае, ему ничего не запомнилось про тот день, про визит к знаменитому генералу. Запомнилось только, что отец в кои-то веки развеселился, да еще вот медленно наплывающий в черной резьбе ворот дом в конце подъездной аллеи.
Много лет спустя как-то летом они с Бартоном ежедневно тут бродили, искали это место. И когда, наконец, нашли, он застрял у ворот, не подошел к дому, чтоб не выведать ненароком раньше времени его тайн. И он вернулся в Оксфорд, а потом в Лондон, к своей математике - разумным, скромным аскетом, поклонником симметрии и ясности, блаженно убежденным, что на свете существует пять правильных геометрических тел, не больше и не меньше, романтиком.
И когда, незадолго до своего шестидесятилетия, он вдруг прочел, что дом продается, он не удивился, купил его и бросил все свои посты, ученый совет, комитеты и консультации. Не смутило его и то, что дом ему достался куда раньше, чем он вообще-то собирался уйти на пенсию, эти лишние годы он счел непредусмотренными процентами разумно помещенной жизни.
Он предоставил все хлопоты, связанные с покупкой, доверенному лицу, а сам оставался в Лондоне с тем, чтоб, как только выйдет на пенсию, тотчас въехать в высокие ворота и переступить порог розового кирпичного дома. Он думал: "Теперь до конца жизни мне нечего больше желать, у меня есть все". А в нагрудном кармане у него хранилось письмо Бартона, которое он знал наизусть.
У меня есть все.
С того дня он больше не хотел получать писем. Он и получал их немного.
Под вечер он спустился по склону к озеру в тылу дома. Озеро сделали в старой каменоломне лет сто назад, когда дом уже давным-давно стоял, и зарыбили молодью на радость гостям-рыболовам. Теперь никто не пугал рыбу. Озеро было маленькое, и сразу по берегу его обегала полоска травы, а чуть повыше кругом обступили буки. Зимой меж светлых стволов с озера виден был дом, а по другую сторону, отступя на милю, - деревня. Но теперь все заслоняла плотная многослойная зелень. В озере была совершенно тихая вода. Тут, под деревьями, копился дневной жар, и к вечеру воздух над водою зыбился и создавал причудливое освещенье.
Самервил сел, и снова напомнило о себе письмо, жесткое, в нагрудном кармане. |