У него тряслись руки.
Потом неделями он каждый день просыпался и слушал ветер и стук листвы и наслаждался чувством вновь обретенной свободы, пустотой в доме, радостно оглядывал книги на полках и рядами развешенные по стенам окантованные рисунки Бартона углем, всматривался в прохладный пролет между буками, ведущий к озеру. И думал: "Я тут, я один, у меня есть все. Никто не придет".
Вот так он и скажет все девочке, так он все ей и выложит: "Больше не приходите. Пусть никто не приходит".
Она сказала:
- А куда подевался еж?
На ней было прежнее желтое платье, вздувшееся на животе, а на лице прежнее выражение - нагловатое, искушенное.
Самервил медленно распрямился, он высасывал из большого пальца шип розы, складывал в голове слова: "Не приходите, я не хочу разговаривать с вами" - и молчал.
- А я на днях видела одного на дороге - раздавленный, под машину попал. Они ведь не больно смышленые, ежи-то?
В голове у него шумело, ему мучительно захотелось защитить ежей, растолковать ей про них все, чтоб она узнала то, что он знает. Он начал, волнуясь:
- Они защищаются... выпускают колючки... они чуют опасность и сразу сворачиваются... это у них способ обороны...
Снова завела песню пеночка-весничка, и дрозд зашумел в кустах. Самервил разглядывал собственные руки, бледные табачные пятна меж тонких пальцев, черточки, нацарапанные камушком по плитам террасы.
- Вы очень много знаете. Насчет ежей. Жутко много знаете.
Он подумал, уж не смеется ли она над ним.
- Да, наверно, когда вот так живешь тут, весь день не видишь никого, о чем только не задумаешься - и ведь это интересно, правда?
Он неловко распрямился:
- Да.
Он думал: "Не надо было вступать с ней в разговор, не хочу, чтоб она приходила". Просто он так долго наблюдал за ежом, ему нестерпимо было слушать о нем старую вечную напраслину.
- А вы б книжку про него написали. Вот вам и занятие. Отвлеклись бы.
Отвлеклись бы...
Он сказал:
- Мне и без того хорошо... Я... У меня есть все.
- Ну так...
Она прислонилась к стене и прикрыла глаза. Самервил на нее смотрел, и желтое пятно платья на фоне кирпичной стены его раздражало. Когда она явилась, он как раз собирался на озеро, ему хотелось вдохнуть душного, сладкого земляного запаха там, под буками, полюбоваться на воду.
- А трудно стало в гору взбираться. Я сегодня заметила. Трудно - жуть.
Он стоял и молчал, он не знал, что отвечать.
- Приятно к стене прислониться. Она теплая. Приятно. А когда поднималась - я сегодня заметила, будто мешок на себе волочишь. Прямо корова какая-то.
Дрозд перебрался поближе, к крыше сарая в саду.
- Скоро, видно, конец, вот что. Я, знаете, уж подготовилась. Ну, а еще одно - сегодня опять все началось, снова здорово. Прямо никакого терпенья. Вот я и смылась. Представляете? Ведь сто раз им говорено-переговорено. Не уважают они меня, плюют в душу, им бы только командовать, а я, видите ли, должна к ним подлаживаться, вот они добиваются чего.
Она не открывала глаз и, привалясь к стене, говорила, говорила, как лопочет ребенок:
- "Мы сами за ним присмотрим, он останется с нами, будете с нами жить" - вот их песня. "Это все дело наше, семейное, и никого не касается, а ты слушай, что тебе говорят, мы старше, мы опытней. Вы с ребенком при нас останетесь, будешь жить с нами, будто ничего не случилось. Так надо, так правильно, а у тебя просто мозги набекрень".
Она открыла глаза:
- Вот дочка миссис Мэзон - знаете миссис Мэзон, она в бунгало живет? Ну, а дочка ее тоже девочку родила, Салли эту, без мужа родила и пришла с матерью и с отцом жить, все вместе стали жить. Потом-то она замуж вышла, честь честью, за другого, и куда-то они уехали. Ну, а до тех пор жили одной большой счастливой семьей. |