Унгерн знал языки, много читал; в аттестации, составленной его сотенным командиром в 1913 году, говорится, что он выписывает несколько журналов и “проявляет интерес к литературе не только специальной, но и общей”. Однако это была, видимо, совсем не та литература, на которой воспитывался Врангель.
Круг чтения Унгерна определить невозможно, в своих письмах, приказах и на допросах в плену он ни разу не сослался на какого-то автора и не назвал ни одной книги, кроме Библии. По рассказам, барон отдавал предпочтение философии. С юности при нем будто бы всегда была какая-нибудь философская книга, которую он “для удобства чтения разрывал на отдельные листы” и в таком виде возил с собой, но “философией” для его соратников могло быть все, что не беллетристика, включая сочинения оккультного и неомифологического толка.
История знает не столь уж редкий тип политика, чье самоощущение Кромвель выразил известной формулой: “Стрела в колчане Божьем”. В XX веке эти люди уже не удовлетворялись старыми, в рамках той или иной конфессии, представлениями о владельце этого колчана, избравшем их своим орудием. Унгерн являл собой именно такой психологический тип, а как следствие – окружал себя ламами-прорицателями, взятыми напрокат из монгольских монастырей, и то просил своего агента в Пекине обратиться к какому-то “гадальщику”, характеризуя его словом “мой”, то пользовался услугами одной из офицерских жен, умевшей хорошо гадать на картах. Его суеверие вытекало из безотчетного чувства, подсказывающего, что при той исторической роли, которая отведена ему Провидением, он не может не получать указаний свыше, нужны лишь посредники между ним и его незримыми водителями. Раздражавшие соратников барона “грязные ламы”, “кривоногие пифии”, “степные кудесники” должны были принимать и расшифровывать сигналы, поступающие от тех, кто привел его в Монголию и вручил ему власть над этой страной.
В тибетской тантре путь к овладению тайными магическими силами начинается с власти над собственным телом, ибо оно как часть мироздания подчиняется единым для всего сущего законам; других инструментов у человека попросту нет. Приблизительно так же Унгерн хотел понять смысл собственной судьбы, чтобы через нее постичь явленный в нем самом вектор мировой истории. Все это не формулировалось, не домысливалось до конца, тем более не проговаривалось прямо, но, видимо, существовало как субстрат его мировоззрения и давало ему ту энергию, какой отличались первые адепты кальвинизма с их верой в божественное предопределение. Латинское amor fati могло бы стать девизом Унгерна. В протоколах его допросов слово “судьба” всплывает регулярно, а в резюме одного из них отмечено: “Признал себя фаталистом и сильно верит в судьбу”.
Ламы говорили Оссендовскому, что когда-нибудь обитатели Агарты выйдут из земных недр. Этому будут предшествовать вселенская кровавая смута и разрушение основ жизни: “Отец восстанет на сына, брат на брата, мать на дочь. А затем – порок, преступление, растление тела и души. Семьи распадутся, вера и любовь исчезнут”. Вся земля “будет опустошена, Бог отвернется от нее, и над ней будут витать лишь смерть и ночь”. Тогда “явится народ, доселе неизвестный”; он “вырвет сильною рукою плевелы безумия и порока, поведет на борьбу со злом тех, кто останется еще верен делу человечества, и этот народ начнет новую жизнь на земле, очищенной смертью народов”.
Ту же апокалиптическую картину современности Унгерн рисовал в письме князю Цэндэ-гуну: “Вы знаете, что в России теперь пошли брат на брата, сын на отца, все друг друга грабят, все голодают, все забыли Небо”. Без труда вписывалось в реальность и предсказание о неведомом народе с “сильною рукою” – в нем Унгерн увидел кочевников Центральной Азии.
“Мистицизм барона, – писал знавший его в Монголии колчаковский офицер и поэт Борис Волков, – убеждение в том, что Запад – англичане, французы, американцы – сгнил, что свет – с Востока, что он, Унгерн, встанет во главе диких народов и поведет их на Европу. |