|
– Не знаю, зачем это ей нужно? Говорит, что, если вы падре, она просит вас соборовать его и помолиться за упокой души. – Он сплюнул и стер запекшуюся кровь, красовавшуюся на щеке, словно знак отличия. – Бунтуют, а когда припечет, к нам же бегут за помощью. Индейцы всегда так. Не обращайте внимания.
– Где умирающий?
– Не делайте глупостей. Они вас либо убьют, либо возьмут в заложники. Это же обычная их уловка. Подсылают женщин и детей, чтобы усыпить бдительность. И, обманув таким образом, неожиданно нападают.
– Я священник, – тихо ответил Веласко. – Если вы христианин, должны меня понять. У священника есть долг, который он обязан выполнить. Даже если речь идет об индейце.
– Все равно не нужно потакать им. Индейцам нельзя доверять.
– Я священник.
Лицо Веласко пошло красными пятнами. Он всегда краснел, когда пытался сдержать гнев или страсть.
– Оставьте, падре.
Но Веласко, не обратив внимания на его слова, стал упрямо взбираться на холм. Индеанка, бросив-детей, устремилась за ним, точно зверь, преследующий добычу. Ничего не понимавшие посланники двинулись следом.
– Стойте здесь! – крикнул им Веласко с середины склона. – Я сейчас не переводчик. Я иду выполнить свой долг священника!
Женщина и Веласко углубились в густую рощу. Там стоял запах прелых листьев, слышались крики птиц – и это напомнило Веласко отвратительный клекот стервятников, пожирающих падаль. Женщина ловко пробиралась сквозь заросли, время от времени оглядываясь на отстающего миссионера. Как ни странно, он не испытывал ни страха, ни тревоги. В кустах стоял полуголый черноглазый индеец. Женщина что-то сказала ему, и только после этого Веласко смог двинуться дальше и миновать рощу.
В ложбине лежал на спине такой же полуголый молодой индеец. Он задыхался. Рядом неподвижно сидела молодая женщина. Судя по одеянию, которое было на раненом, он был пеоном. На шее зияла пулевая рана; запекшаяся кровь смешалась с грязью.
– По-испански понимаешь? – спросил Веласко. Индеец тяжело дышал, но затуманившиеся, точно подернутые пленкой, глаза ничего не видели. Смерть уже проникала в его тело.
– Habeas requiem aeternam [], – прошептал Веласко, взяв испачканную кровью и грязью руку индейца. В эту минуту он не был неистовым проповедником, страстно желавшим распространения веры в Японии, он был обыкновенный священник, исполняющий свой долг.
– Requiescant in pace [].
Словно закрывая последние врата жизни, Веласко закрыл остекленевшие, широко раскрытые глаза покойного. Глядя на жалкое лицо умершего, он вспомнил японского христианина, которому он отпускал грехи за грудой бревен в Огацу, – оборванного, обсыпанного опилками японца.
Ветер гулял по Веракрусу, швырял в стены оштукатуренных домов клубками жухлой травы, гонял их по улицам; в облаках пыли штормящее море казалось пепельно-серым.
Уже дули муссоны. Обессилевшие от бесконечного ветра японцы, с трудом передвигая ноги, вступили в город. У городских ворот, точно так же как в Мехико и Пуэбле, их ожидали, скрестив руки на груди, неподвижные, как каменные изваяния, монахи в нахлобученных капюшонах. Один из посланников сломал ногу и едва держался в седле, а один из слуг лежал в повозке, которую тащил осел. По пути в Веракрус на них напали индейцы.
Из окон их комнаты, отведенной им в монастыре, было видно бурное, оскалившееся белыми клыками море.
Самурай задумчиво смотрел на него. Как крохотны владения Его светлости по сравнению с этим бескрайним миром. А Ято или Курокава – просто песчинки. Но все равно, его предки отдавали жизнь ради таких песчинок.
В день отплытия из Цукиноуры Самурай, слушая скрип мачт, громкие крики птиц, чувствовал, что ему уготована новая судьба, чувствовал, что и в этом море, и в Новой Испании в нем произойдут невидимые глазу перемены. |