Шестьдесят тысяч неаполитанцев под командованием австрийского генерала Макка, подбадриваемых присутствием короля, победоносно продвигались к Риму, когда Шампионне и Макдональд, соединив свои слабые войска, напали на эту армию и обратили ее в бегство.
Фердинанд узнал об этом сокрушительном поражении, когда находился в Альбано.
— Fuimmo! Fuimmo! — закричал король. И он действительно бежал.
Но, прежде чем сесть в коляску, он сказал своему спутнику:
— Дорогой мой Асколи, сам знаешь, какое множество якобинцев кишит всюду в наши дни! Эти сукины дети о том только и помышляют, как бы убить меня. Примем же меры, переоденемся. В пути ты будешь королем, а я — герцогом д'Асколи. Так для меня будет безопаснее.
Сказано — сделано. Великодушный Асколи с радостью согласился на это невероятное предложение; он спешит облачиться в королевский мундир, свой отдает Фердинанду, садится в экипаже справа и — поехали!
Герцог, этот новый Дандино, мастерски играет свою роль вплоть до самого Неаполя, да и Фердинанд, став от страха изобретательнее, исполняет роль услужливого царедворца так убедительно, словно был им всю жизнь.
Правда, король навсегда остался признателен герцогу д'Асколи за такую из ряда вон выходящую преданность монарху и всю жизнь осыпал его знаками своего благоволения. Вместе с тем по странности, которую можно объяснить лишь своеобразным характером короля, он частенько осмеивал герцога с его достохвальной самоотверженностью и тут же насмехался над собственной трусостью.
Однажды, когда я вместе с этим вельможей находился у герцогини де Флоридиа, к ней приехал Фердинанд. Он предложил ей руку, чтобы вести ее к обеду. Как незаметный, скромный друг хозяйки дома я был польщен тем, что присутствую при появлении короля; пробормотав «Domine, non sum dignus» я даже отступил на несколько шагов, а благородная дама, бросив последний взгляд на свой туалет, стала восхвалять герцога за беззаветную преданность ее царственному любовнику.
— Герцог несомненно ваш истинный друг, — говорила она, — преданнейший ваш слуга и пр. и пр.
— Конечно, конечно, донна Лючия, — отвечал король. — Так спросите же у Асколи, какую шутку я сыграл с ним, когда мы спасались из Альбано.
И король рассказал о переодевании, о том, как они справились со своими ролями, причем добавил со слезами на глазах, но громко хохоча:
— Он был король! Попадись мы якобинцам, его бы повесили, а я бы уцелел!
Все странно в этой истории: странный разгром, странное бегство, наконец, странное разглашение этих фактов в присутствии постороннего, ведь я был посторонним для придворных и особенно для монарха, с которым беседовал всего раз или два.
К чести для человеческого рода, наименее странное в этой истории — самоотверженность благородного вельможи».
Итак, мы обрисовали здесь портрет одного из героев нашей книги, образ, в правдивость которого, как мы опасаемся, трудно поверить, однако он был бы неполным, если бы мы представили этого коронованного пульчинеллу лишь с его стороны лаццароне. В профиль он причудлив, зато в фас — страшен.
Вот дословно переведенное с подлинника письмо, которое он написал Руффо — победителю, готовому войти в Неаполь. Король составляет список тех, кто подлежит преследованиям; он продиктован одновременно ненавистью, мстительностью и страхом.
«Палермо, 1 мая 1799 года.
Мой преосвященнейший!
После того как я прочитал, перечитал и с величайшим вниманием обдумал тот пассаж из Вашего письма от 1 апреля, где речь идет о необходимости разработки плана относительно судьбы многочисленных преступников, оказавшихся либо могущих оказаться в наших руках, будь то в провинциях или в Неаполе, если с Божьей помощью столица вновь попадет ко мне в руки, я должен прежде всего Вам заявить, что нахожу все сказанное Вами по сему поводу в высшей степени мудрым и озаренным светом разума и преданности, недвусмысленные доказательства коих Вы мне явили уже давно и продолжаете являть постоянно. |