Вокруг несколько таких же бархатных пуфиков, низкий круглый столик на гнутых ножках. А вдоль стен — стеллажи с платьями: самые лучшие и красивые образцы. Наверное, мадам Жаклин любила отдыхать здесь, любуясь прекрасными французскими нарядами, приобрести которые могли лишь самые богатые дамы города. Теперь владелица всего этого великолепия лежала на груде сорванных и брошенных на пол платьев, в одном нижнем белье, пропитавшемся кровью настолько, что, высохнув, оно стало как жесть. Немолодая, но очень моложавая, изящная, кокетливая и веселая, как птичка, мадам Жаклин была теперь изрезана и искромсана так, что, казалось, нет на ней живого места. Нетронутым осталось лишь лицо женщины, но его неузнаваемо исказили нечеловеческий ужас и страдания.
Когда врач, осматривавший убитую с помощью двух городовых, наконец, распрямился, он был бледен.
— Да-с, — протянул глухим голосом, снимая и бросая в пакет липкие окровавленные перчатки, — двадцать семь ран, а может и больше. Похоже, тесаком. Бедная женщина!
Потом, подойдя ближе к частному приставу, добавил, снизив голос:
— Но это еще не все. Было совершено насилие. Жестокое насилие.
Городовой Матвеев слышал это. Он с испугом и жалостью бросил последний взгляд на мадам Жаклин, которую уже заворачивали в одеяла, чтобы нести вниз, к карете, прибывшей из городского морга. И подумал о том, что такого жестокого преступления у них в городе он и не припоминает. Хорошо бы поскорее изловить убийцу — дикого зверя в человеческом облике!
Частный пристав отправил тело убитой, отдал распоряжение опечатать комнату и магазин, и поторопился к пролетке. Нужно было тотчас ехать к полицмейстеру на доклад. Кому же господин Вахрушев поручит расследование? Должен быть толковый, очень толковый следователь! Ведь такое кровавое дело и припомнить трудно! Поскорее, поскорее надобно схватить убийцу!
…Никто из них, стоящих над телом истерзанной француженки, не знал, какие потрясения ждут всех впереди. Не знали они, что это убийство станет первым — только первым! Что впереди — год страха, паники, тщетных поисков.
Глава 2
Леночка Орешина была счастлива. Она любит и любима! Вопреки всем утверждениям своей ироничной и всезнающей тетушки и бойких подружек по пансиону для благородных девиц, да и матушки тоже. Все кругом твердят, что в наш расчетливый, развращенный и циничный двадцатый век не бывает бескорыстной и романтичной любви. А вот ведь, есть она! Леночка горда, что всегда верила в высокое и благородное чувство. Может быть, оттого Бог и наградил ее, послал ей такого необыкновенного, прекрасного любимого!
Сам Петр Уманцев! Она до сих пор временами словно не верила: с ней ли все происходит? Не сон ли? Ведь еще совсем недавно, зимними вечерами, выходя из многолюдного театра после спектакля, кутаясь в шубку и садясь в сани под меховую полость, она не слушала собеседницу — маменьку, тетю или подругу, — а все еще видела сцену, декорации и его, Петра Уманцева: пылкого Ромео, отважного Картуша, благородного Теодоро… Как горели его глаза и дрожал, переливался красивый голос, когда он произносил любовные признания! И казалось Леночке, смотрел прямо на нее, сидящую обычно в третьем ряду! И как оказалось все странно, когда выяснилось, что артист и вправду видел ее, ожидал, смотрел…
А выяснилось это однажды весной, в вечер бенефиса Уманцева, где, в шиллеровском «Коварстве и любви» он играл Фердинанда. В последней сцене, в самой развязке, актер поступил несколько странно. Он подошел к рампе и стал говорить знаменитый монолог в зал. Актриса, игравшая Луизу, осталась в недоумении на сцене, ведь слова предназначались ей. Но Уманцев говорил так проникновенно и страстно, что публика, казалось, не заметила этой необычной мизансцены, взорвалась аплодисментами и криками «браво». |