— Тут жить можно! — заключил Сашка и по-домашнему развалился за столом, припрятав дымящуюся цигарку в рукав.
— Товарищ боец, покушали, и ступайте в санпропускник, дайте возможность другим покушать, — сделал Сашке вежливое замечание дежурный по столовой, тощий-тощий ефрейтор с почти фиолетовыми губами. Можно было подумать, что он me в столовой работает, а в протезной мастерской.
— Покушали! — недовольно фыркнул на ефрейтора Сашка. — Кормили бы тебя дети так под старость лет.
— А что я могу сделать? — виновато развел ефрейтор руками. — Норма есть норма…
Сашка хотел еще покуражиться над ефрейтором, но Олег вытеснил его из столовой.
Санпропускник размещался в старом панском доме с мезонином и пристройкой для оранжереи. Весь он был увит плющом. Вокруг дома ползла, тянулась вверх, змеилась, переплеталась, дурманила, воняла, исходила диковинными ароматами невиданная растительность. Многие деревья тут, не соглашаясь с осенью, вызывающе зеленели, а иные кусты даже цвели.
Видимо, любил пан-хозяин природу, но это не помешало ему сбежать с немцами, кинуть все эти райские кущи на произвол судьбы. Солдаты хмуро и отчужденно колготились в саду, устраиваясь отдохнуть. Больше всего народу лежало вдоль живой стены, которую образовали кусты с брусничным листом. Кусты давно не подстригали, они повыкидывали вверх и в стороны стрелки, да и оробели — кустам этим никогда не позволяли так вольничать, не давали расти, как им хотелось.
Под крыльцом и под верандою тоже лежали солдаты. Все уже давно перегорели, отругались, отшумели, поняли, что порядок есть порядок и горлом тут не возьмешь. Смиренно ждали очереди и оживлялись, когда выходил на высокое крыльцо распаренный старший сержант с подорожными в руках. Он вызывал в пропускник очередной десяток. Все тогда кричали друг на друга: «Тише! Тише! Товарищ старший сержант выкрикивать будут!» И если не откликался какой-нибудь солдат-дрыхало, дружно помогали старшему сержанту.
Вот в сто глоток закричали: «Сиптымбаев! Сиптымбаев! Где ты, азият проклятый?» — и готовы были растерзать Сиптымбаева за задержку, потому что всем хотелось быстрее в госпиталь, а без санобработки туда не пустят.
Сиптымбаев оказался почти мальчишкой, кривоногим, щелеглазым, по-русски мало разумеющим и совсем оглохшим от жара. Ему помогали подняться на крыльцо, а он не понимал, куда его ведут, что от него требуют, упирался, шевелил запекшимися губами:
— Бумашка! Кидэ мой бумашка? Дохтору нада…
Должно быть, крепко внушили Сиптымбаеву насчет бумажки и понимал он, что без нее ничего не значит.
Сашка где-то сорвал красную розу, нюхал ее и становился все сумрачней и смурней. Когда слабо сопротивляющегося Сиптымбаева уволокли в санпропускник, Сашка сердито забросил розу в кусты и выругался. Олег поморщился. Не любил он похабщины, не приучен к ней. Отец грузчиком был, но Боже упаси при сыне облаяться. И на войне Олег сопротивлялся, как мог, этой дикости, которой, подвержены были даже большие командиры и вроде бы иной раз щеголяли ею.
— Не нравится? — точно угадал настроение солдатика Сашка.
— Чего ж хорошего? Поможет, что ли?
— А вдруг поможет? Вдруг легче станет?
— Сомневаюсь.
— Сомневаешься? — Сашка сжал тонкие губы, и в углах его рта зазмеилась усмешка. — Юный пионер, к труду и обороне будь готов!
— Всегда готов! — стараясь удержаться на шутливом тоне, ответил Олег. — Ты чего пузыришься-то?
— Запузыришься тут.
Голос Сашки уже совсем стал спокойным, даже чуть грустным, усмешка с губ исчезла. Он подгреб под себя кем-то наломанные ветки каштана, морщась от боли, улегся, подобрал приплюснутый блестящий каштан, подкинул его, как монету, поймал. |