Изменить размер шрифта - +

Старательно и добросовестно вслушиваясь, весьма плохо слышал он голоса окружающего мира и с радостью понимал только одно: конец приближается, смерть идет большими и звонкими шагами, весь золотистый лес осени звенит ее призывными голосами. Радовался же Сашка Жегулев потому, что имел свой план, некую блаженную мечту, скудную, как сама безнадежность, радостную, как сон: в тот день, когда не останется сомнений в близости смерти и у самого уха прозвучит ее зов — пойти в город и проститься со своими.

В те долгие ночи, когда все дрожали в мучительном ознобе, он подробно и строго обдумывал план: конечно, ни в дом он не войдет, ни на глаза он не покажется, но, подкравшись к самым окнам, в темноте осеннего вечера, увидит мать и Линочку и будет смотреть на них до тех пор, пока не лягут спать и не потушат огонь. Очень возможно, что в тот вечер будет у них в гостях и Женя Эгмонт… но здесь думать становилось страшно. Страшно было и то, что занавески на окнах могут быть опущены… но неужели не догадается мать, не почувствует за окнами его сыновних глаз, не услышит биения его сердца? Оно и сейчас так бьется, что слышно, кажется, по ту сторону земли!

Поймет. Догадается. Откроет!

Тихо и красиво умирает лес. То, что вчера еще было зеленым, сегодня от краю золотится, желтеет все прозрачнее и легче; то, что было золотым вчера, сегодня густо багровеет; все так же как будто много листьев, но уже шуршит под ногою, и лесные дали прозрачно видятся; и громко стучит дятел, далеко, за версту слышен его рабочий дробный постук. Вокруг милые и печальные люди смотрят на него с тоскою и жаждой: но чем их напоить? Отдал бы, пожалуй, и мечту свою, ко не нужна им чужая, далекая, даже обидная мечта. Даже стыдно временами: какой он богач. Смутно проходит перед глазами побледневшее лицо матроса, словно издали слышится его спокойный, ласково-покорный голос.

— У вас жива мать, Андрей Иваныч?

— Не могу знать.

Странный и словно укоризненный ответ, но дольше спрашивать нельзя… или можно, но не хочется?

— Плохи наши дела, Андрей Иваныч.

— Так точно, Александр Ивавыч, плохи. Одежи теплой нет, вот главное.

— Да, одежи нет. А что же Федот обещал полушубков достать?

— Да не дают мужики, говорят, какие были, все Соловьев забрал. Врут.

— Надо достать.

— Да надо уж.

Молчат и думают свое, и Саша убежден, что матрос думает о полушубках, как их достать.

— Что это вы последнее время хромаете, Андрей Иваныч? Ушиблись?

Матрос как будто конфузится и отвечает виновато:

— Разве хромаю? Не замечаю что-то, показалось, верно.

— Да нет же, заметно.

— А может быть, и ушибся, да ничего не почувствовал… надо будет ногу посмотреть. Ничего не прикажете, Александр Иваныч?

И в тот день матрос действительно не хромал, очевидно, ошибся Погодин. Многое замечалось одними глазами, и во многом ошибались глаза, и слабой болью отвечало на чужую боль в мечте живущее сердце. Все дальше уходила жизнь, и открывался молодой душе чудесный мир любви, божественно-чистой и прекрасной, какой не знают живые в надеждах люди. Как ненужная, отпадала грубость и суета житейских отношений, томительность пустых и усталых дней, досадная и злая сытость тела, когда по-прежнему голодна душа — очищенная безнадежностью, обретала любовь те свои таинственнейшие пути, где святостью и бессмертием становится она. Почти не имела образа Женя Эгмонт: никогда в грезах непрестанных не видел ее лица, ни улыбки, ни даже глаз; разве только услышит шелест платья, мелькнет на мгновенье узкая рука, что-то теплое и душистое пройдет мимо в слабом озарении света и тепла, коснется еле слышно… Но, не видя образа, сквозь тленные его черты прозревал он великое и таинственное, что есть настоящая бессмертная Женя, ее любовь и вечная красота, в мире бестелесном обручался с нею, как с невестою, — и сама вечность в ее заколдованном круге была тяжким кольцом обручения.

Быстрый переход