Держи его наготове; ты должен передать мне его еще прежде, чем я вскочу в седло, чтобы я мог пулями удержать преследователей на почтительном расстоянии, если только они осмелятся приблизиться к нам. Теперь ты знаешь все, и мы можем расстаться.
— Мои глаза будут широко открытыми, чтобы не сделать ошибки!
— Этого я и жду. А теперь дай-ка мне мой нож, который, как ты сказал, находится у тебя!
— Как я могу тебе его дать, если твои руки не могут ничего взять? Засунуть его под одеяло, в которое ты завернут?
— Это не получится, потому что я слишком плотно укутан и обвязан веревками, а когда завтра утром меня снова развяжут, нож легко обнаружат. Воткни его в землю как раз возле моего правого локтя, так чтобы ручка только слегка выступала наружу. Трава густая, и его не увидят.
— Но сможешь ли ты вытащить и спрятать его? Ведь ты же связан.
— Да, смогу. Ну а теперь исчезни! Мы слишком разболтались, смена караула может произойти в любую минуту.
— Хорошо, я выполню твой приказ. Но прежде облегчи мою совесть. Я совершил грубую и непростительную ошибку, а ты был достаточно великодушен и не сказал мне ни слова упрека. Простишь ли ты меня?
— Но ты великолепно проявил себя потом. Ты был слишком смелым, когда так близко подобрался к юма, ведь они могли тебя заметить, но твоей храбрости я обязан надеждой на свое спасение. Мы квиты; я на тебя не сержусь.
— В таком случае от всего сердца благодарю тебя. Моя жизнь принадлежит тебе, и в каждый свой день я с гордостью буду думать о том, что Олд Шеттерхэнд сказал мне, что он простил меня.
Он воткнул в землю возле меня нож, а потом отполз так тихо, что даже я этого не услышал, хотя напряженно вслушивался. Через некоторое время издалека раздался глухой крик травяной лягушки, который должен был мне сообщить, что маленький мимбренхо благополучно скрылся.
Теперь я поверил, что мое бегство тоже удастся. Эта убежденность освободила меня ото всех забот, и я опять заснул, да таким спокойным сном, как будто уже был на свободе. Утром, когда стало светло, шум лагерной жизни разбудил меня. Мои сторожа сняли с меня одеяло, так как днем эта мера предосторожности показалась им излишней. Я вел себя так, словно еще борюсь со сном, и откатился в сторону, причем незаметно для посторонних глаз слегка прикрыл головку рукоятки ножа, торчавшую из земли под самым моим локтем. Если бы я теперь перевернулся, то легко бы мог вытащить нож.
Как я уже сказал, мои руки теперь были связаны не так прочно, как раньше; я мог шевелить пальцами. Через некоторое время я опять перевернулся и лежал теперь на животе. Мои пальцы шарили по земле в поисках ножа. Я искал минут десять, прежде чем почувствовал в траве выступающую из земли самое большее на два дюйма рукоятку ножа. Еще больше времени прошло, пока я вытаскивал нож, я ведь не мог ни двинуть рукой, ни приподняться, а следовательно, не мог взять и потянуть нож вверх. Когда мне это удалось, снова потребовалось длительное время, прежде чем я сумел неловкими кончиками пальцев протолкнуть нож под жилет и так его спрятать, чтобы он не выпячивался вперед и вообще не был заметен.
Как раз тогда, когда я с этим управился — к счастью, не раньше — меня перевернули лицом вверх и развязали руки, чтобы дать поесть. Завтрак вообще был обильным, потому что, как я увидел позднее, после него намечалось выступление отряда. Стада собрали вместе и погнали дальше. Не занятые в этом краснокожие воины еще некоторое время оставались на месте, потому что им ничего не стоило догнать медленно идущее стадо. Часа через два шествие разделилось. Меньший отряд остался позади охранять остальных пленных; их, как я узнал позже, освободили только через два дня. Сделали это для того, чтобы у асьендеро не нашлось времени послать за помощью и догнать юма, прежде чем они окажутся в безопасности. |