Его миллионеры тоже пристрастились к импортированной жизни. Невидимость Чингиза была индийской мечтой пентхаузных крорепати-негодяев Лас-Вегаса; но, в конце концов, мечта — не фотография, а Зини желала увидеть её воочию.
— Он меняет лица на людях, если находится в плохом настроении, — предостерёг её Саладин. — Никто не верит в это, пока такое не случится, но это правда. Такие рожи! Горгульи! К тому же, он ханжа и назовёт тебя поблядушкой, а мне, видимо, так или иначе придётся бороться с ним, так уж легли карты.
Вот что привело Саладина Чамчу в Индию: прощение. Оно было тем делом, ради которого он вернулся в родной старый город. Но подарить или испросить его — он был сказать не в силах.
*
Причудливые аспекты нынешних обстоятельств жизни господина Чингиза Чамчавалы: со своей новой женой, Насрин Второй: по пять дней в неделю он жил за высокой стеной особняка в Пали-хилле, прозванного Красным фортом и облюбованного кинозвёздами; но в конце каждой недели он возвращался без жены в старый дом на Скандал-Пойнт, чтобы провести выходные в затерянном мире прошлого, в компании первой — ныне покойной — Насрин. Кроме того: поговаривали, что его вторая жена отказалась и ногой ступить в этот старый дом.
— Или ей не позволяется, — выдвинула гипотезу Зини с заднего сиденья лимузина-мерседеса с тонированными стёклами, посланного Чингизом за сыном.
Когда Саладин покончил с предысторией, Зини Вакиль восхищённо присвистнула:
— Афигеть!
Химикалиевый бизнес Чамчавалы — Чингизову навозную империю — подлежал изучению на предмет налогового мошенничества и импорта в обход установленной правительственной комиссией пошлины, но Зини это не интересовало.
— Теперь, — сказала она, — я смогу узнать, каков ты на самом деле.
Скандал-Пойнт раскинулся перед ними. Саладин чувствовал, что прошлое ворвалось потоком, затапливая его, заполняя лёгкие своей призрачной солёностью. Я сегодня сам не свой, думал он. Сердце трепещет. Жизнь вредит живущим. Все мы сами не свои. Все мы ни на что не похожи.
В эти дни стальные ворота, дистанционно управляемые изнутри, оберегали распадающуюся триумфальную арку. Они открылись с тихим жужжанием, чтобы впустить Саладина в этот край потерянного времени. Когда он увидел ореховое дерево, в котором, по словам отца, хранилась его душа, руки его задрожали. Он спрятался за нейтральностью фактов.
— В Кашмире, — поведал он Зини, — родовое дерево можно сравнить с финансовой инвестицией. Когда ребёнок достигает совершеннолетия, выросший грецкий орех подобен созревшему страховому полису; это — ценное дерево, его можно продать в оплату свадьбы или начала самостоятельной жизни. Взрослый человек срубает своё детство, чтобы помочь себе повзрослевшему. Не больно-то сентиментальное обращение, ты не находишь?
Автомобиль остановился возле крыльца. Зини притихла, пока они вдвоём подымались по лестнице из шести ступенек к парадной двери, где их приветствовал старый чинный носильщик в белой меднопуговичной ливрее, и шокированный белизной его волос Чамча внезапно признал в нём, некогда черногривом, того самого Валлабха, что вёл хозяйство как мажордом в Старые Дни.
— Боже мой, Валлабхаи, — взял себя в руки Саладин и обнял старика.
Слуга выдавил из себя вымученную улыбку.
— Я стал таким старым, баба; я думал, вы меня не признаете.
Он вёл их вниз обставленными хрусталём коридорами особняка, и Саладин понял, что недостаток перемен был чрезмерным — и явно преднамеренным. Это правда, объяснил Валлабх, когда умерла бигум, Чингиз-сахиб поклялся, что дом станет её памятником. В результате ничто не изменилось с самого дня её смерти: картины, мебель, мыльницы, выполненные из красного стекла фигуры борющихся быков и дрезденские фарфоровые балерины, — всё осталось на своих старых местах; те же самые журналы на тех же самых столах, те же самые скомканные бумажные шарики в урнах, как если бы дом тоже умер и был забальзамирован. |