Изменить размер шрифта - +
Это правда, объяснил Валлабх, когда умерла бигум, Чингиз-сахиб поклялся, что дом станет её памятником. В результате ничто не изменилось с самого дня её смерти: картины, мебель, мыльницы, выполненные из красного стекла фигуры борющихся быков и дрезденские фарфоровые балерины, — всё осталось на своих старых местах; те же самые журналы на тех же самых столах, те же самые скомканные бумажные шарики в урнах, как если бы дом тоже умер и был забальзамирован.

— Мумификация, — заметила Зини, как всегда, оглашая невысказанное. — Боже, но это же кошмар, правда?

И в этот самый миг, пока Валлабх, носильщик, открывал двойные двери, ведущие в синюю гостиную, Саладин Чамча увидел призрак своей матери.

Он испустил громкий крик, и Зини развернулась на каблуке.

— Там, — указал он в дальний тёмный угол прихожей, — конечно, то же злосчастное газетное сари, те же большие заголовки, как в тот день, когда она, она…

Но теперь уже руки Валлабха затрепетали, как крылья слабой, неспособной летать птицы: Взгляните, баба, это всего лишь Кастурба, вы же не забыли, моя жена, всего лишь моя жена.

Моя айя Кастурба, с которой я играл у каменных лагун. Пока не вырос и не пошёл без неё, и в проёме скалы — человек с очками в оправе слоновой кости.

— Пожалуйста, баба, не сердитесь, просто, когда умерла бигум, Чингиз-сахиб пожертвовал моей жене кое-что из одежды, вы ведь не возражаете? Ваша мать была великощедрой женщиной, при жизни она всегда давала открытой ладонью.

Чамча, придя в себя, почувствовал себя идиотом.

— Ради бога, Валлабх, — бормотал он. — Ради бога. Конечно же, я не возражаю.

Прежняя чопорность вернулась к Валлабху; право на свободу слова позволило старому слуге упрёк.

— Простите, баба, но вам не следует кощунствовать.

— Смотри, как он потеет, — театрально прошептала Зини. — Он словно ломом подавился со страху.

Кастурба вошла в комнату, и хотя её встреча с Чамчей была довольно тёплой, в воздухе ещё витала какая-то неправильность. Валлабх вышел, чтобы принести пиво и тумс-ап, и когда Кастурба тоже извинилась и покинула их, Зини тут же заметила:

— Подозрительно. Ходит, как хозяйка этой дыры. Как она себя держит! А старик боится. Это всё неспроста, держу пари.

Чамча попытался быть рассудительным. Они проводят здесь в одиночестве большую часть времени, скорее всего, спят в хозяйской спальне и едят с дорогих тарелок, это должно привязать их к месту… Но он думал о том, какое поразительное сходство с его матерью приобрела в этом старом сари айя Кастурба.

— Тебя не было так долго, — раздался позади голос отца, — что теперь ты не можешь отличить живую айю от покойной ма.

Саладин обернулся, чтобы встретиться с меланхоличным взглядом отца, высохшего подобно старому яблоку, но, тем не менее, всё ещё настаивающего на ношении дорогих итальянских костюмов своих пышнотелых лет. Теперь, утратив предплечья Попая и брюхо Блуто, он, казалось, болтался внутри своей одежды, как человек, ищущий чего-то, чего сам не до конца понимал. Он стоял в дверном проёме, глядя на сына; его нос и губы, искривлённые, иссушенные колдовством лет, были жалким подобием его прежнего троллеподобного лица. Чамча только подумал, что его отец больше не способен никого напугать, что его чары разрушены, и он теперь всего лишь старый гусак, ковыляющий к могиле; а Зини с некоторым разочарованием отметила, что волосы Чингиза Чамчавалы были консервативно коротки и, поскольку он носил высокие полированные оксфордские ботинки, было сомнительно, чтобы россказни об одиннадцатидюймовых когтях на его ногах тоже были истинны; — когда айя Кастурба вернулась, дымя сигаретой, и прошествовала мимо этих троих, отца сына госпожи, к синему дивану-«честерфилду» с велюровыми подушками и пуговицами на спинке, на котором расположила своё тело так чувственно, словно какая-то кинозвёздочка, несмотря даже на то, что была женщиной, хорошо продвинутой в летах.

Быстрый переход