Нет ничего несноснее, как присутствовать при посторонней горести. Конечно, эта горесть не могла назваться и для меня совсем постороннею: ибо и я, наравне с другими, мог погибнуть в стремнине политического переворота; но все-таки я страшных писем еще не получал, следовательно, гибель моя представлялась еще отдаленною, и мысль о ней не портила еще моего аппетита в такой степени, в какой портила аппетит других моих сотрудников по вертограду администрации. Одним словом, от этих унылых стонов мною начинало уже овладевать нетерпение, и я имел основание думать, что появление бутылки вина хоть несколько изменит направление разговора.
— Тут была целая система, — приставал между тем полковник, — система, могу сказать, строго соображенная во всех своих частях и подробностях. Мы связаны между собой вот как!
Полковник соединил обе руки и просунул пальцы одной из них между пальцев другой.
— Спрашиваю я вас теперь, можно ли оставаться без системы? — добивался он.
— Знаете ли что? — отвечал я, как бы озаренный свыше вдохновением, — ведь я думаю, что без системы оставаться решительно никак невозможно!
— Стало быть, можно, коли оно так есть: взгляните и судите! — иронически заметил он.
Такого рода разговоры обыкновенно продолжаются до бесконечности. Источником им служат раны человеческого сердца, а раны эти, как известно, сочатся до тех пор, покуда не иссочат из себя всего гноя обид и оскорблений, в них накопившихся. Наш разговор был прерван появлением подлеца Яшки, который доложил, что купчиха Барабошкина с дерзостью отозвалась, что у нее никакой бутылки вина для полковника нет и не было.
— Вот видите! даже Барабошкина — и та отвечает! — сказал мой амфитрион, окончательно сраженный, — подлая! пронюхала, должно быть!
Полковник неистово зашагал но комнате.
— Любопытно! любопытно это будет, как-то они без нас обойдутся! Поверите ли, Николай Иваныч, когда мне в первый раз сказали, что нас не будет, — я думал, что это насмешка, я даже недалек был от мысли, что насмешка эта прямо относится к высшему начальству…
— Да, оно похоже на то.
— Нет-с, это была не насмешка. Намеднись приезжаю я в Москву, являюсь к своему старику, и первое слово, которое от него слышу: А мы, брат, с тобой в трубу вылетели! — Кто же теперь следить будет? — спрашиваю я его, — кто доносить будет, ваше превосходительство? — И знаете, стою эдак перед ним, весь вне себя от изумления. Только что ж бы, вы думали, он мне в ответ? — Я, братец, говорит, в пенсию все свое содержание получаю, так мне до этого дела нет!!! — Так-то вот, ни в ком, просто ни в ком сочувствия нет.
— Скажите на милость!
— А намеднись вот у Пеструшкиных на бале, мальчишка Шалимовский, гимназист, подходит ко мне, мерзавец, и говорит: «А вы, говорит, знаете, Семен Мнхайлыч, что вас уничтожают?» Спрашиваю я вас, каково мне эти плюхи-то есть?
— Даже мальчишки, и те!
— Да в мальчишках-то и сила вся! Откровенно скажу, что если бы не мальчишки, мы и до сих пор благоденствовали бы! Это они своим тявканьем, это от них все загорелось. Господи! жили-жили, и вдруг напасть!
— Да и старики-то, Семен Михайлыч, хороши!
— И мальчишки, и старики, и Барабошка, и весь мир заодно!
— Однако ж ведь вам недавно мундир переменили: по-видимому, это должно бы поощрить!
— Да, и переменили, и поощрили! Ну да, и переменили, и поощрили! Что ж, и поощрили!
— Как же это, однако?
— Вот видите, Николай Иваныч, я целый месяц об этом знаю… Вы понимаете, что у меня должно тут происходить? — Он указал на грудь. |