Одна женщина вырвалась из кружащих колец танцовщиц и встала рядом с костром, что-то крича. Она повторяла свой крик до тех пор, пока остальные не замедлили танец и, в конце концов, не замерли. Инструменты смолкли, и эта женщина нараспев произнесла что-то на языке, которого я не понимал, с модуляцией, какая бывает во время молитвы. Ее лицо так исказилось в экстатическом порыве, что я не сразу понял – это Фурия. Ее длинные волосы переплелись с густолиственными виноградными лозами, а на плечи у нее была наброшена освежеванная шкура недавно принесенной в жертву козы. Кровь так же обильно забрызгала ее тело, как недавно украшала мое. В руке она держала жезл с вырезанной на нем извивающейся змеей – один конец этого жезла заканчивался сосновой шишкой, другой – фаллосом.
Я увидел, как гадалка встала между костром и кольцом камней около полутора локтей в поперечнике. Наверное, это и был мундус, через который ведьмы общались с подземными богами.
Празднующие начали передавать друг другу чаши – древние сосуды были разукрашены в смутно знакомом мне стиле, и внезапно я вспомнил старый бронзовый поднос, на который Фурия швыряла свои разнообразные пророческие штуковины. Обильно потеющие, с дикими глазами, поклонницы этой религии как будто не замечали прохлады декабрьской ночи. Какой бы в их чашах ни находился настой, патрицианки поглощали его так же жадно, как и их деревенские сестры.
Мужчины не принимали в этом участия. Теперь я заметил на них, кроме гротескных масок, туго обмотанную вокруг талий ткань, словно призванную скрыть их принадлежность к мужскому полу, временно представив их скопцами ради этого женского ритуала.
Тут вперед вышла одна из крестьянок – она была старше Фурии, и на плечи у нее была наброшена леопардовая шкура, а на руках то ли нарисованы, то ли вытатуированы свернувшиеся кольцами змеи. В одной руке она держала привязь, ведя на ней молодого человека, на котором не было ничего, кроме гирлянды цветов. Этот хорошо сложенный, крепкий и красивый юноша имел идеальную кожу без шрамов и родинок, и я с беспокойством вспомнил быка, которого мы принесли в жертву нынче вечером. Если в юноше и имелся какой-то изъян, то это был его пустой взгляд. Он был то ли законченным фаталистом, то ли слабоумным, то ли его чем-то опоили.
Двое мужчин вышли вперед и схватили юношу за руки сзади. Они подвели его к краю мундуса и заставили встать на колени рядом с дырой, а Фурия протянула что-то женщине в пятнистой шкуре. То был нож, такой же архаичный, как и сам ритуал, почти такой же первобытный, как тела женщин, и даже древнее бронзового кинжала, который я использовал на своем столе в качестве пресс-папье. Рукоять ножа представляла собой потемневший от времени рог какой-то невиданной твари – наверняка такая не бродила по италийскому полуострову со времен аборигенов. Широкое, в форме листа лезвие, было сделано из кремня, края которого были сколотыми волнистыми гранями. Оно было красивым и безжалостно острым.
Я знал, что должен что-то предпринять, но меня парализовало чувство безнадежности. Это были не те женщины, которые с визгом разбежались бы при виде одного-единственного размахивающего кинжалом человека. А мужчины могли держать под рукой оружие. И если одурманенный юноша не собирался бежать, было бы верхом глупости пытаться его унести. Возможно, будь это маленький ребенок, я мог бы добавить к совершенным нынче ночью глупостям попытку спасти его. Мне хотелось бы так думать.
Фурия вытянула руки ладонями вниз над головой юноши и затянула медленную немелодичную песню. Остальные подхватили ее, все, кроме мужчин – те, держа руки перед глазами, медленно подались прочь от огня, во тьму под деревьями.
Песня кончилась. Теперь молодого человека держала только жрица постарше – ее левая рука вцепилась в его волосы. Он как будто полностью смирился с ожидающей его участью. Хотелось бы мне знать – жертвенного быка одурманивали? Фурия трижды хлопнула в ладоши и трижды выкрикнула имя, которое я даже не буду пытаться воспроизвести. |