Изменить размер шрифта - +
С Кривошеиным говорили, с Чоколовым… В чем твоя вина?

— Я не знаю.

— Свидание окончено! — объявил тюремный надзиратель.

 

В автобиографических заметках «Моя жизнь» Коровин так написал о разговоре с Витте: «Сергей Юлиевич, к моему удивлению, сказал мне, что он тоже не знает акта обвинения Мамонтова.

— Против Саввы Ивановича, — сказал он, — всегда было много нападок. И на обвинение его „Новым временем“ в растрате он как душеприказчик чижовских капиталов ничего не ответил. А когда это дошло до царя, то он спросил меня, и я тоже не мог ничего сказать. Но Савва Иванович, когда я его просил это выяснить, предоставил отчет. Оставленные Чижовым капиталы он увеличил в три раза, и все деньги были в наличности. Молчание Саввы Ивановича, которое носит явную форму презрения к клевете, могло и сейчас сыграть такую же характерную для него роль. Я знаю, что Мамонтов честный человек, и в этом совершенно уверен.

И Витте, прощаясь со мной, как-то в сторону сказал про кого-то:

— Что делать, сердца нет…»

Весь Витте в этом разговоре. Солгал, показал дружелюбие к бедному, к чистому Мамонтову и возвел напраслину… на царя.

 

8

Палитра была приготовлена. Свет из окон лился матовый, но напоенный солнцем, — чудесный февральский свет, свет перед половодьем света.

Государь назначил время сеанса сразу после обеда, но задерживался. Валентину Александровичу было жаль потерять даже минуты этого дивного освещения.

— Я уже здесь, — сказал Николай Александрович, улыбаясь, занимая место. — Я правильно сел?

— Да, Ваше Величество. Вы совершенно точно запомнили все мои ужасные просьбы.

Серов взялся за кисти.

Работал молча, и государь молчал, чтобы не помешать художнику. За обедом выпили водки, с морозцу, и это молчание, этот загадочно-баюкающий свет из окна потянул в дрему. Лицо у государя стало открытым, доверчиво-детским, чистым. У Серова сжалось сердце: ему, художнику далеко не мировой известности, дано видеть государя так близко, таким… беззащитным. Как же он живет, великий самодержец, в этой круговерти тайных государственных дел, в этой узаконенной лжи, политической, придворной, семейной? Как он может нести на себе, молодой совсем, бесхитростный человек, это чудовищное бремя вожделений? Сколько глаз сверкает из тьмы, впивается в него, ожидая милостей, даров, чинов или только куска хлеба.

Государь открыл глаза, виновато улыбнулся:

— Кажется, сморило. Простите, Валентин Александрович!

И Антон решился. Он писал царя с воскресенья, с 13 февраля. Портрет был заговорщицкий, делался втайне от царицы. Николай Александрович собирался сделать ей нежданный подарок. Второй сеанс был во вторник. И вот пятница, третий сеанс.

— Ваше Величество! — Голос был глухой, и Антон вознегодовал на свою трусость. — Мой долг просить Ваше Величество о Мамонтове. О Савве Ивановиче. Мы все — Репин, Васнецов, Поленов, все наше множество, сожалеем о случившемся с Саввой Ивановичем. Он верный друг художников. Всегда поддерживал самое даровитое, новое, а потому непризнанное. Того же Васнецова, когда над ним хохотали, улюлюкали…

— Я уже сделал распоряжение, — сказал быстро государь, и глаза его просияли.

Валентин Александрович тоже улыбнулся:

— Спасибо, Ваше Величество… Я в этом деле разобраться не могу, ничего не понимаю в коммерции.

— Я тоже ничего не понимаю. — И, помолчав, прибавил: — Третьякова и Мамонтова я всегда почитал за людей, много сделавших для русского искусства.

И тут в комнату вошла царица.

— Ах, Александра Федоровна! — ужаснулся государь.

Быстрый переход