Липа (кричит). Ты не смеешь так говорить! Ты с ума сошел!
Савва. Ого! В чувствительное место попал?
Липа. Ты не смеешь!
Савва. Я думал, ты кроткая голубица, а язычок-то у тебя, как у змейки.
(Показывает рукой движение змеиного языка.)
Липа. Господи! Как ты осмелился, как ты мог, Спасителя! Ты взглянуть на Него не смеешь… Зачем ты пришел сюда?
Из дверей трактира показывается Кондратий. Оглядывается и тихонько входит.
Кондратий. Во имя Отца и Сына и Святаго Духа.
Савва. Аминь. Только очень вы запоздали, почтенный!
Кондратий. Творил волю пославшего. Молоденькие огурчики для отца игумена собирал: любят они эту закуску. Ну, жара! Семь потов сошло, пока добрался.
Савва (Липе). Вот монах — посмотри: любит выпить, недурно сквернословит, не дурак и насчет бабья…
Кондратий. Не конфузьте, Савва Егорович. При девице-то!
Савва. И вдобавок не верит в Бога.
Кондратий. Они шутят!
Липа. Мне такие шутки не нравятся. Вы зачем пришли?
Кондратий. По зову-с.
Савва. Он мне нужен.
Липа (не глядя на Савву). Зачем?
Савва. А это тебя не касается. Ты вот лучше с ним поговори; он, правда, человек любопытный: не глуп и умеет смотреть.
Липа (испытующе глядит на Савву). Я его хорошо знаю. Очень хорошо!
Кондратий. К прискорбию моему, должен сказать, что это правда: имею печальную известность, как человек невоздержного образа поведения. За это качество был из волостных писарей изгнан, за это же качество и ныне по неделям на хлебе да на воде сижу, ибо не умею действовать сокровенно, а наоборот — явно и даже громогласно. Вот и с вами мы, Савва Егорович, при таких обстоятельствах познакомились, что даже вспомнить нехорошо.
Савва. А вы и не вспоминайте.
Кондратий (Липе). В луже я лежал во всем моем великолепии, свинья свиньей…
Липа (брезгливо). Хорошо!
Кондратий. Но только я не стыжусь об этом говорить, потому что, во-первых, многие это видели, но никто, конечно, не потрудился поднять, кроме Саввы Егоровича. А во-вторых, я усматриваю в этом мой крест.
Липа. Хорош крест!
Кондратий. У всякого человека, Олимпиада Егоровна, свой крест. В луже-то тоже не ахти как приятно лежать, — на сухом-то всякому приятнее. И почем вы знаете? Может, я эту лужу наполовину слезами моими наполнил, воплями моими скорбными всколыхнул?
Савва. Это не совсем верно, отец Кондратий. Вы пели «Во Иордане крещахуся», и притом на очень веселый мотив.
Кондратий. Разве? Что же, тем хуже. До чего, значит, дошел человек?
Савва. Только вы, отец, напрасно напускаете на себя меланхолию. Душа у вас веселая, и грусть эта совсем вам не к лицу, поверьте.
Кондратий. Прежде была веселая, это верно вы говорите, Савва Егорович, до поры до времени, пока в монастырь не поступил. А как поступил — вместо радости и успокоения узнал я самую настоящую скорбь. Да, убил бобра, можно сказать.
Входит Тюха, останавливается у притолоки и влюбленными глазами смотрит на послушника.
Савва. Что же так?
Кондратий (подходя ближе, вполголоса). У нас, Савва Егорович, Бога нет, у нас дьявол. У нас страшно жить, поверьте, Савва Егорович, моему честному слову. Я человек бывалый, испугать меня не легко, но, однако, ночью по коридору ходить боюсь.
Савва. Какой дьявол?
Кондратий. Обыкновенный. К вам, к людям образованным, он, конечно, является под благородными фасонами, а к нам, которые попроще и поглупее, в своем естественном виде.
Савва. С рогами?
Кондратий. Как вам сказать? Рог я не видал, да и не в рогах суть дела, хотя должен сказать, что на тени и рога отпечатываются весьма явственно.
Дело в том, что нет у нас тишины, а этакий беспокойный шум. |