Танцевала на своей свадьбе. Рожала. Хоронила мужа. Привычная одежда болталась на ней мешком. Она просто не могла есть — переполненная чужой жизнью, распиравшей ее изнутри. Вечером, добравшись до дома, она падала на диван и часами лежала, глядя в потолок, наслаждаясь безмыслием.
В один из таких вечеров позвонила Иришка:
— Эммочка? Ты что, Матушку репетируешь?
— А ты откуда знаешь? — вяло удивилась Эмма.
— Да тут такая буря… — Иришка как-то странно, многозначительно замолчала. — Была тут у нас ваша Стальникова…
— Она сама ушла, — сказала Эмма.
— Я бы на месте вашего красавца просто так со Стальниковой не цапалась, — хмыкнула Иришка.
— Мне-то что, — пробормотала Эмма. — Я ее не трогала. Пусть между собой решают… И вообще мне было сказано, что либо я репетирую, либо до свидания.
— Ох, — сказала Иришка. — Ну ладно… Удачи там тебе.
До премьеры оставалось десять дней. Маленькое зернышко, брошенное в Эмму, проросло и стало человеком. Это и в самом деле походило на беременность. Сквозь каторгу репетиций проступала, как золото из-под мокрой глины, радость. Наконец, устроили прогон. Эмма плакала в финале — в кульминационной, самой трагичной сцене. Рыдала — пребывая почти в нирване. В абсолютном спокойном счастье человека, хорошо сделавшего тяжелую и сложную работу. Слезы текли с подбородка на тонкую блузку, блузка намокала и прилипала к груди, Эмма знала, что это эффектно, знала, что хороша сейчас, что точна, что наполнена, что правдива, что вызывает высокое сопереживание, а не пошлую жалость… И одновременно знала, что дети ее погибли один за другим, и она виновата в их смерти. Это двойственное знание было как наркотик.
Опустошенная, слепая и слабая, она побрела в гримерку. Перед ней расступались. У служебного входа ее ждал «БМВ».
— Михель… — она даже смогла чуть-чуть обрадоваться. — Добрый вечер.
— Здравствуй, Эмма… Что с тобой? Ты заболела?
— Нет. Я просто устала.
— Можно я подвезу тебя?
— Спасибо, Михель, очень кстати…
И она погрузилась в богатый мягкий полумрак и успела заметить — в зеркале — лица куривших у дверей служебного входа коллег.
— Я совершенно счастлива, Михель, — сказала она, глядя, как уносятся назад столбы, стволы, дома и перекрестки.
— Я рад, — лаконично заметил Михель. — А я сегодня улетаю в командировку.
Эмма спросила себя: это грустно? И сама себе ответила: не очень.
— Надолго? — спросила она из вежливости.
— Месяца на два. Или больше.
— Удачи, — искренне посоветовала Эмма.
Он остановил машину перед светофором. Шумно, как кузнечный мех, вздохнул; повернулся к ней, уставился круглыми, наивными, очень голубыми глазами. Эмма думала, что он что-то скажет, но он только вздохнул снова, сморщил подбородок, дотянувшись нижней губой почти до носа, и пробормотал еле слышно:
— Спасибо…
На другой день Эмма пришла в театр, как обычно, за час до начала репетиции. Ключи от ее гримерки все еще висели внизу на вахте. Эмма привычно протянула руку:
— Антонина Васильевна, тридцать вторую, пожалуйста…
Дежурная посмотрела на нее мельком и странно.
— Антонина Васильевна… — Эмма даже удивиться не успела.
— Есть распоряжение вам сегодня ключи не давать, — сказала дежурная, за грубостью пряча неловкость.
— То есть?
— У вас сегодня нет репетиции, — сказала дежурная, отводя глаза. |