Командор молчал; казалось, что он не в состоянии понять обращенные к нему слова.
— Ребенку ничего не грозит, — сказал Барракуда громче. — Ему ничего не грозит, если ты исполнишь обещание…
— Я исполню обещание… — эхом отозвался Онов.
— …и получишь ребенка обратно. Если я отдам его сейчас… Никакое честное слово не защитит тигардов.
— Я клянусь! — голос Командора сорвался на хрип. — Я клянусь святыней…
— Ты не веришь в святыни.
— Я клянусь жизнью… Ивара!
— Она в безопасности. Не трать времени, Онов… Возвращайся… и поспеши. Это жизнь и смерть… Поверь, это единственный выход. Для нас обоих.
Лицо Онова странно дернулось. Сквозь страх и стыд, сквозь боль за отца Ивар ощутил вдруг жалость, острую, как нож.
— Кай… — тихо, жалобно прошептал Командор. — Я умоляю…
Ноги его согнулись. Ивар зажмурил глаза, и в наступившей для него темноте колени отца глухо ударились о пол.
…Рука Барракуды оттолкнула Ивара к двери, полуослепший от слез, он ткнулся в прохладную обшивку, отшатнулся, за его спиной рыдал и проклинал отец, проклинал и снова молил — Ивара схватили чьи-то руки, потащили прочь. Отрешенно глядя сквозь обступившие его бледные лица, Ивар страстно пожелал оказаться за зеленой скатертью под голубым шатром.
…Они играли в трехмерную «войнушку», Ивар и Саня; палили пушки, и пахло порохом — а в воображении Ивара порох источал запах жженой синтетики. После полутора часов баталии девятилетний брат наголову разбил армии пятилетнего, и потрясенный поражением Ивар не выдержал и разревелся.
И еще ревел, глядя, как загадочно улыбается мама. И еще ревел, когда она все с той же загадочной улыбкой извлекла из-за шкафа целую и невредимую, предусмотрительно запрятанную дивизию Иварова войска, и доверительно сообщила новое для младшего сына слово — «резерв»…
Слезы на Иваровых глазах не успели еще высохнуть — а волна восторга, свирепой полководческой радости уже захлестнула его по самую макушку. И хлопал глазами удивленный Саня — он-то ведь большой, должен знать, что такое этот резе…. зере… «резерв»!..
Ивар проснулся — в темноте, в замкнутом пространстве; у него в душе не осталось резервов. Ни капельки.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
…А если фонарик погаснет?!
Ивар плавал в полусне-полубреду; вокруг него покачивались звезды, нет — не звезды, фонарики в мертвых руках… Он висел посреди космоса, нагой, скорчившийся, белый от холода, ни верха, ни низа, ледяные сияющие россыпи — и пустота…
Отчаявшись, он прошептал непослушными губами — «мама».
Космос плавно качнулся.
— Мама… Мама!..
Он по-прежнему висел посреди пустоты, но не черной и враждебной — темно-красной, теплой, бесконечно спокойной. Умиротворение и покой. Полная защищенность. Он плывет в пустоте, прорезанной пульсирующими кровеносными сосудами — расслабленный, все такой же нагой, все такой же скорчившийся и слабый — но бесконечно счастливый, потому что любовь, совершенно осязаемая любовь обнимает его теплой пушистой шерстью, заключает в кокон…
Космос.
Надолго ли хватит фонарика?..
Он глубоко вздохнул, приходя в себя.
— …Прародина — для всех?
Серьезный парень с подносом в руках — тот, что приносил Ивару еду — удивленно обернулся от двери.
— Я хотел спросить… Прародина — она для всех? Или… только для тигардов?
Парень задумался. Пожал плечами, ответил, глядя в сторону:
— У всякого есть мать… Но не у всех одна мать, правильно?. |